Двенадцать обручей
Шрифт:
Старшина, сказал на это Артур Пепа. Старшина, перестаньте таким тоном с женщиной. Она моя жена, старшина.
Но тот ему еще круче: если она тебе жена, так чего по машинах ебётесь? Может, она курва тебе на самом деле, а не жена? Может, она со всеми по машинах ебётся, курва?
Тогда Артур Пепа, кавалер ордена Шляхетных Меченосцев, проваливаясь в свою самую глухую внутреннюю темень, затекшей ногою — вперед, заехать в золотозубое рыло засранцу в погонах, чтобы не смел никогда прекрасных дам обижать. Но навстречу ментяра так от души приложился — от слова приклад — к нему калашником,
Увы, Артур только плюхнулся беспамятно на остатки снега, разбрызгивая серые фонтаны вокруг себя, а Рому они от него силой оттащили, чтоб не голосила так, будто тут похороны. Да и пес не в меру разволновался из-за казла львовского.
Только она все равно рвалась и называла их, курва, бандитами и убивцами, даже главнокомандующий стал было подумывать, как бы ее тоже по темени шлепнуть, чтоб, курва, затихла и не мишела по рации докладуватъ. Так они ее и повели — с плачами, криками и голошеньем, а потом вдруг затихшую и упокоренную — в сопровождении того, который держал на поводке пса.
Так они ее и вывели наверх из ущелья, резко в гору, по скользким камням, с камня на камень — ее ступни скользили всякий раз опаснее — но как-то все-таки выкарабкалась и была посажена в «уазик» и отвезена в неизвестном ей направлении.
Ясное дело, пока могла, она озиралась и видела, как двое других — калашник и гавнокамандующий — с обоих боков приковались к Артуру Пепе наручниками (Артурова голова в грязных бинтах безвольно колыхалась над плечами) и потянули его силой между ржавых бамперов и каркасов туда же — на выход.
И только отъехав километров пять-семь, когда мимо ее зарешеченного окна промелькнули целых две встречных милицейских машины, она поняла, что это они по Артурову душу и что в жизни не бывает страшнее.
11
Так досадно, гадко и горько ему еще не бывало — Карл-Йозеф Цумбруннен готов был вылезти из собственной кожи и долго топтать ее тяжелыми безжалостными башмаками. Почему так получилось? Почему он так повел себя? Почему сейчас он один в этом белом от лунного света лесу?
Weil ich die ungl"uckliche Liebe habe[101], хотелось ему пояснить своему старому гимназическому ментору, глянувшему на него в эту минуту с требовательным и немым укором откуда-то то ли с луны, то ли из ближайшего совиного дупла. У ментора был пунктик, он был двинут на галантности, он целых тысячу лет вдалбливал им, своим ученикам, что галантность в действительности является синонимом европейскости и для того, чтобы достойно репрезентовать австрийскость, необходимо об этом помнить всегда и повсюду, в любых обстоятельствах. Ментор умер много лет назад, но сейчас он смотрел на Карла-Йозефа, на одного из тысяч своих воспитанников, и хотел хоть что-то услышать от него в оправдание.
Weil ich die ungl"uckliche Liebe habe,
Ментор еще какое-то время преследовал его, возникая то на мосту, то одновременно по обеим сторонам шоссе — и тут, и там — он явно не мог удовлетвориться ответом, поэтому, дойдя до развилки над местом впадения Потока в Речку, Карл-Йозеф решительно рубанул воздух и сказал: «Ладно, ладно, я виноват, я теперь никакой не европеец, я пьяная свинья!» Этого хватило, чтобы ментор наконец отстал. Самокритичность — вот чего он, оказывается, жаждал! Карл-Йозеф свернул направо и, двигаясь вдоль берега Потока вверх, вдруг заговорил с Ромой, ведь это относилось к ней.
Зачем ты пошла за мной, зачем ты бежала по склону вниз, зачем мы были вместе, спрашивал Карл-Йозеф, не рассчитывая на какой-либо ответ. Зачем ты заговорила о луне, требовал правды Карл-Йозеф. Ведь если среди ночи кто-то говорит кому-то о луне, это означает близость, разве не так? Ведь если двое смотрят снизу вверх на луну, значит, между ними возникает что-то большее, верно? Я бы никогда не заговорил о луне с кем-либо, к кому я равнодушен. Я никогда бы не бежал вслед за кем-то, к кому я равнодушен. Рома молчала, у нее не было слов.
А если так, развивал логическую цепочку Карл-Йозеф, значит, я должен был начать то, что начал. Потому что это не могло длиться вечно — эти свидания в отелях и чужих квартирах, тайные шифры, условные знаки. Еще несколько лет такого мучения — и мы провалимся в старость, и будет поздно. Все, чего я добивался, — это лишь ясности. Разве мы не заслужили открытости в отношениях? Если б ты хоть раз, хоть один-единственный раз высказала мне свое хватит, не хочу, я бы отступил и никогда больше не приблизился бы ни на шаг. Но ты же этого не сделала!
Карл-Йозеф был прав: он и в самом деле никогда не слыхал от нее хватит. В то же время он скорее обманывал ее, но прежде всего себя, заявляя, что отступил бы. Вряд ли он уже был на такое способен. Скорее всего, он так и ходил бы за нею, словно побитый пес, и все выпрашивал бы какие-то очередные украинские визы для очередных тайных свиданий. Но в эту минуту, с головой накрытый алкогольной волной, он готов был поверить в свой мужественный отказ. Главное, что Рома не отваживалась ему перечить, следовало воспользоваться ее виноватым молчанием до конца.
Да, я, кажется, сказал тебе худшее из слов, которое ты только могла от меня услышать, еще патетичнее заговорил он чуть погодя, даже камни посыпались из-под его решительных башмаков. Прости, я действительно обидел тебя, это так. Но ты ведь даже не почувствовала обиды — напротив, попросила моей руки. Ты попросила, чтобы я подал тебе свою руку! Карл-Йозеф встал как вкопанный перед сосновым стволом. Ты! Попросила! Чтоб я! Тебе! Руку! Как мне это было понимать, не пояснишь? Сосна, как и Рома, молчала, поэтому он захромал дальше.