Движда
Шрифт:
— Пошел ты на хрен, Костя, — в этот раз отчетливо, хоть и хрипло сказал Бабель.
Платонов сидел рядом с его кроватью на покосившемся табурете, за его спиной сопел, желая вклиниться в спор коллег, машинист-пенсионер, но пока не знал, куда и что именно надо вставить.
— Вот это по-нашему, — даже обрадовался Константин, — уж если ты ругаться начал, чего от тебя, приторно-вежливого, не дождешься, значит, не совсем уверен в своей правоте. А главное — выздоравливаешь.
— Пошел ты на хрен, Костя, — во второй раз повторил Бабель и даже закашлялся от усилий.
— На какой из двух? — давил на иронию Платонов.
— Какой тебе больше нравится... И, мне кажется, мой юный друг, ты
— Да недавинченный этот код, — поиграл словами Платонов. — Время тратить — воздух месить. Ты присмотрись к ней, Степаныч, может, увидишь чего-нибудь, почувствуешь вкус, кроме как опресноков демократии.
— Слышь, Степаныч, — подал-таки голос Иван Петрович, — мы с тобой одного почти возраста, во как... Так я в эту, как ее, Костя?..
— Метафизику.
— Ага, так я в эту метафизику еще десять лет назад не поверил бы. Сам понимаешь: Ленин, партия, комсомол... Но про Машу — все правда, вот те крест! — И в подтверждение сказанного перекрестился, ойкнув от неловкого движения.
— Доказательство на уровне «мамой клянусь», — ухмыльнулся Бабель.
Иван Петрович иронии не понял, но на всякий случай обиделся.
— Нашли тут местночтимую святую, — добавил Виталий Степанович.
Тут уж обиделся Платонов:
— Знаешь, Степаныч, думай, что хочешь, но то, что она стояла ночь на коленях из-за тебя — я свидетель.
— А я не просил!
— И шевелиться ты именно в этот момент начал!
— Совпадение!
— Ну-ну...
— Гну.
— Да брось ты его, Костя! — даже попытался приподняться Иван Петрович. — Чего ты он него хочешь? Чтобы он Машу поблагодарил?
— Я просто объяснить ему хочу!
— Объяснить то, чего сам не ведаешь! — огрызнулся Бабель. — И вот еще что: не вздумай в своем новом репортаже из районной больницы описывать всю эту галиматью! Не за этим ехали.
— Да я вообще ничего не собирался описывать, — как-то вдруг сник Платонов, как будто ему напомнили о чем-то очень неприятном.
— Вот и славненько.
— Вот ты, Виталий Степанович, вроде, человек умный, — не унимался Иван Петрович, но был убит пронзительным взглядом из-под бинтов, после чего закончил фразу без изыска: — а все-таки дурак, во как!
— Во как, — передразнил Бабель. — Газета «Гудок» на стороне религиозного мракобесия.
— Чего? Хорошая газета. Я двадцать лет подписывал. А вашу областную мне, как пенсионеру, бесплатно носят, чтобы я, старый дурак, знал, как нынешняя власть обо мне, трудовом человеке, заботится и днем и ночью. А вы, стало быть, поддувалы ее.
— Ладно, — решил уже для себя одного Константин, — пошел я от вас, ребята, подышу пойду, воздух морозный стал, до мозга пробирает, — и подхватил костыли.
— Эх, хорошо тебе, — вздохнул Иван Петрович, — хоть бы телевизор в палату поставили. Я уже каждую трещинку по миллиметру на потолке изучил, каждое пятнышко. Газеты, что жена принесла, прочитал уже. Ой, тошно-о-о...
— Да уж, — согласился с этим Бабель.
Платонов тем временем уже вышел в коридор.
Дежурила в этот день Лера, и говорить ему больше было не с кем, да и не о чем. Он не обиделся на Бабеля, не обиделся еще и потому, что не мог себе представить, что на Степаныча обиделась Маша. Иногда надо уйти от кого-то или от чего-то, чтобы попытаться найти путь к самому себе. Платонов этот путь еще не видел, скорее — чувствовал, нащупывал, как дно под водой.
Больничный двор встретил унылой осенней серостью, которая в России имеет свойство усиливаться за счет обилия безрадостных пейзажей и застроек. Серость подчеркивается темными намокшими некрашеными стенами домов деревянных и облупленной штукатуркой
И тут это вселенское уныние начинает вяло, но настойчиво моросить, и уйти никуда невозможно — только в себя. Бабель однажды разродился по этому поводу статьей, суть которой вкратце можно было свести к единственной мысли: Россия шла к морям изнутри себя, вылезая именно из огромных сугробов и непроходимой грязи внутренних территорий. Что ж, может и так. Важно, что дошла — на все четыре части света.
Стоя под козырьком подъезда на заднем дворе, где обычно курили «ходячие» больные, доктора и медсестры, Платонов глотал вечное, но благодаря влажности свежее уныние полными легкими, и усиливал эмоциональное воздействие пейзажа на свою тонкую натуру очередным подробным изучением «морга-избушки», как он его назвал, и воспоминаниями детства.
В противовес осенней мороси, но, имея подоплеку в недалеком морге, память вернула ему сюжет жаркого лета, когда ему было шесть лет. В соседней квартире на их площадке умерла баба Лида, у которой родители иногда оставляли Костю, убегая по делам или в гости. Сегодня он вряд ли мог что-то хотя бы общее вспомнить о бабе Лиде, кроме того, что она исправно за ним следила и пыталась поддерживать безнадежно пустую беседу, с бесконечно повторяющимися вопросами в разных вариациях, отчего у взрослого может возникнуть впечатление, что его проверяют на «Полиграфе». Но маленький Костя про детекторы лжи ничего не знал и терпеливо отвечал: папу не повысили, в школу —в следующем году, братика нет и не планируется, другие дяди за красивой мамой не ухаживают, потому что есть папа, читать-считать умею... И очень редко задавал свои вопросы, потому что на любой из них баба Лида отвечала не «почему Земля круглая», а долгую историю своей жизни, и из уважения к старшим надо было сидеть и слушать ее, теряясь в именах, датах, многочисленных родственниках и знакомых, а потому — абсолютно не обогащаясь историческими знаниями.
И вот в знойный июльский день баба Лида умерла. Чтобы узнать, что такое «умерла», Костику пришлось спустится со всеми взрослыми вниз к подъезду, когда туда вынесли гроб для прощания. Первое, что он почувствовал — сладковатый тошнотворный запах, источник которого ему был не очень понятен. Хотелось уйти куда-нибудь подальше, чтобы перебить его духом бушующей вокруг зелени. Странно, но старушки со скамеек от всех подъездов двора ринулись на этот запах, как пчелы к цветку. От взрослых он услышал негромкое: «жара... разлагается...» и смутно догадался, что это относится к телу бабы Лиды, которое лежит в красном гробу и смотреть на которое очень страшно, хотя и любопытно. У соседнего подъезда стояли-топтались музыканты с блистающими на солнце духовыми инструментами и большим барабаном. Костику очень хотелось ударить в него колотушкой, которой помахивал дяденька, будто разгонял дым от собственной сигареты. Пришлось прислушаться к разговорам оркестра, откуда удалось выловить, что «сегодня два «жмура», «водку в такую жару пить — смерть».