Двойная бездна
Шрифт:
Но розовый свет проникал сквозь его человеческие веки, воздух входил в его собственные ноздри, он явственно ощущал слабый запах цветов и ощущение это было вполне человечьим. Он шевельнул языком, растянул губы, щелкнул зубами — да, все это было свое, данное при рождении. Тогда он глубже вдохнул (легких не было!) и громко сказал первое, что пришло на ум:
— Ку-ку!
И тут же заговорил голос. Нет, не внутри головы, а со стороны. Был он мягкий, теплый, душевный, что ли.
— Скверна плоти, мерзость тела, прах и тлен, распад и гниение тяжким грузом давят на душу твою; страх перед смертью, боль и язва, неотвратимость конца сущего порабощает волю; лишь свет истины воссияет и откроет врата предвечного разума. И пробьет час, и все заклятья и насмешки не замедлят его прихода, как
Нервная дурашливость напала на Веселова. «И болтовню неистребимую, и трепотню необъяснимую…» — хотел добавить он, но язык не повиновался и вместо этого громко произнес:
— Ку-ку!
«Мне это не нравится, — мрачно телепатировал (?) он. — Дайте слово сказать! Вы обещали полную свободу. А сами отняли все, кроме слуха. Вольно же вам болтать что попало!»
— Мы свободны в речах, ты свободен в послушании, — произнес женский мягкий голос. — Наша свобода разлита поровну. Мы спасли тебя от постыдного рабства, от унижений чужбины. Ты на родине, где каждый свободен и счастлив. Ты волен возлечь на ложе предков своих и вкусить премудростей наших…
«Плевать я хотел на ваши премудрости! — мысленно возопил Веселов, силясь открыть глаза. — Отдайте мне мой язык, мое тело, мою волю, мои глаза!»
И тут же ощутил, как тяжелая ладонь опустилась на по щеку. Он вздрогнул от бессильного унижения. Последний раз его били в детстве, в честной драке, когда он сам мог ответить ударом на удар. Но чтобы вот так…
«Сволочи, — сказал он молча. — Хитростью заманили, лишили всего, да еще и бьете лежащего».
Его ударили по другой.
— Подставь иную щеку, егда ударят по единой, — сказал душевный голос. — Смирение и покорность — суть добродетели непреходящие. Блажен смирившийся, ибо не мешает господину творить волю его, блажен покорившийся, ибо судьба его в руцех господина, аще кто позаботится о нем? Слеп, наг и сир, не ведает, что творит, человек, всегда помышляет в сердце своем: вот, я свободен, и несть числа печалям, скорбям и умножению зла в жизни его; но трижды блажен раб, со слезами умиления восклицающий: вот, господине, аз есмь смерд твой, в руци твои отдаю волю свою, да будут слова твои моими словами, твои помыслы моими помыслами, твои деяния — моими деяниями, нити души моей в длани крепкой твоей, даруй мне блаженство, аще кто кроме тебя, знает суть жизни моей…
«Умойся сам слезами, господине. Пустил бы я тебе юшку, святоша», — зло подумал Веселов и приготовился к новой пощечине. И вдруг, где-то там, где должна быть рука, он ощутил боль. Шевельнуть несуществующим он не мог, и боль почувствовал, словно острая игла вошла в вену. Горячее ударило в голову, розовый свет перед веками на секунду превратился в красный, потемнел, тут словно лопнул туго натянутый багровый тент, и перед Веселовым вспыхнул реальный трехмерный мир его галлюцинаций.
Его голова невесомо парила метрах в двух над землей. Странно, но раньше казалось, будто она покоится на поверхности, упираясь затылком в грунт; теперь он видел кончик своего носа, смутную тень вытянутых в трубочку губ и больше ничего. То есть не видел лишь своего тела, ибо мир, окружающий его, был реальным до жути. Он висел над большой поляной в лесу. В тайге? В джунглях? Росли высокие деревья, некоторые были знакомы по именам, иные — где-то виденные, остальные — совершенно незнаемые. Запах цветов не был обманчивым, они цвели повсюду, солнце стояло высоко, тени от деревьев короткие и густые. Вокруг него плавно перемещались люди, полупрозрачные, как медузы или воздушные шары. Именно перемещались, не проплывали, не прохаживались, не пробегали. Вот зависла в трех шагах от Веселова красивая женщина, две-три секунды, неуловимое движение, тело затуманилось, обрело молочную плотность, замерло и вдруг начало распадаться на ветру, как облако
Он понемногу узнавал эти лица, приходившие к нему по ночам, но ошибиться было очень легко, ибо они перетекали одно в другое, взаимовытеснялись, взаимодополнялись, и было в этом зрелище что-то очень знакомое Веселову, он лишь не мог вспомнить, что именно.
В бесцельном перемещении и перетекании появилась система. Со всех концов поляны люди стали стекаться под развесистое дерево с темными кожистыми листьями. С неслышной вспышкой они заходили одна за другую, как карты в колоду, словно мгновенно теряя объем, и постепенно сливались в одну — безликую и неподвижную, все более плотную, непрозрачную, обретающую цвет, форму и весомость.
И вот на поляне осталась только одна фигура, нет, уже живое тело, человек, и взгляд его был тяжел, и поступь решительна. Что-то неуловимо знакомое было в его лице, когда он уверенно сделал шаг в сторону Веселова. Голос его прорвал наступившую тишину.
— Володя, — сказал он сурово и нежно, — Ты не узнаешь меня?
Ничего не ответил Веселов, лишь повел глазами из стороны в сторону в знак отрицания.
— Это я, твой отец, — сказал человек, приближаясь медленно и неотвратимо к зависшей в невесомости голове Веселова. — Я нашел тебя. Ты должен остаться с нами. Я открою тебе великую тайну.
Веселов хотел сказать что-нибудь ерническое, но не рискнул. Несуществующая душа его сопротивлялась, не принимала ни слов этого человека, ни лица его, ни театральной торжественности всего происходящего.
— Мы с тобой — дети великого избранного народа, всесильного и многомудрого. Наша цель — единение, ибо наше племя разбросано по Вселенной. Настало время очищения и просветления, искупления и воскрешения, собирания и исполнения предвещенного. Ты — наш, ты — с нами, благородная кровь в твоих жилах, искра великого разума зажжена в тебе. Когда придет срок и мы исполним волю творца, и соберемся воедино на вечной родине, — не будет равным нам от начала сотворения мира…
Он говорил и приближался, приминая ступнями травы, и те склонялись под его ногой без стона и шелеста, и взгляд его был глубок, и длинные волосы не шевелились на ветру.
И вот он подошел вплотную, и протянул руки, и бережно сжал с висков парящую голову Веселова, и тот ощутил тепло и силу его ладоней. Лоб в лоб, глаза в глаза, истекло мгновение, и Веселов увидел тьму над бездной, и бесплодные воды, и первозданные звезды, яростно вспыхнувшие в глубине…
Бесплотная голова его безболезненно слилась с головой человека, развернулась по оси, и он снова обрел зрение. И живое, сильное, здоровое, хотя и чужое тело. И чужую память, не отделенную от его собственной, и чужие мысли, ставшие своими, и чужой взгляд на чужой мир…
12
Это не было воспоминанием о давно забытом им, это было готовое знание, уже усвоенное, рассортированное и распределенное по многочисленным открытым отсекам.
Цельное и ясное знание возвышало его над миром, давало непоколебимое чувство превосходства и отцовской снисходительности ко всему тому, что рождалось, умирало, радовало и страдало под ним. Да, под ним. Ибо он сам ощущал себя чуть ли не творцом этого мультипликационного мира.
Милого, наивного, несовершенного, как детские рисунки и домики из песка, как неприхотливая картавая песенка, и все мечты и надежды людей казались мелкими и преходящими, как желание ребенка стать пожарником в блестящей каске…
Тайна врожденного дара открылась ему. Теперь он казался простым и естественным, как слух и зрение, ибо кто, как не творец, может проникнуть в душу и плоть созданных им существ, кто еще, если не он, имеет право вмешиваться в судьбы героев, придуманных им, и мудро властвовать над их жизнью и смертью. Всевидением, всесилием и всезнанием именовался этот дар — титулами, отданными некогда слабым человеком своим богам.
Он, Веселов, (нет, теперь он тоже стал Безымянным, как весь его народ) мог все. Но в мудрости своей сдерживал всемогущество, прозрение не было сродни презрению, ему было по-отцовски жаль лежащую под ним землю и все, что дышало на ней.