Двойники
Шрифт:
Но как будто раздвоение или внутренний голос — смотришь, видишь, хочешь и в то же время ты же, но как бы из иного пространства, говоришь себе: «Стой, Голубцов, ни шагу». Рассказчики бы от себя добавили: «… если не хочешь всё испортить». Данила тогда стремительно собрался, невразумительно распрощался и ушел.
То ли она поняла, то ли почувствовала, — конечно же почувствовала, странным своим чутьем, — но именно с того момента их отношения приобрели особую доверительность.
Но виделись они редко, а телефону передоверять чувства не хотелось.
Итак, студенческий театр. Случился казус: чудесным
— Давайте считать сегодняшний день праздником — пить и веселиться.
И кто-то добавил роковое:
— Вовеки! Ежегодно отмечать как «День нашего театра»!
Боже, как все тогда нажрались… Что ж, значит, надо веселиться, хорошо, как следует посидеть, раз такие пироги. Судьба, значит. «Судьба бежать и судьба ждать забега».
Данила взял у Вероники гитару, примостил ее тут же, в углу, и повел Веронику за руку в дальнюю по коридору комнату, в спальню. Прикрыв дверь и даже не включая свет, поставил ее перед собой:
— Ну как? Без меня ничего не случилось?
— Еще нет.
— Значит, живем, дышим?
Она улыбнулась и провела ладонью по его лицу:
— У тебя что-то стряслось.
— Может быть. Пока не могу определиться. Ты ведь знаешь меня, пока не сформулирую проблему — ее нет.
Он привлек ее к себе, обняв за плечи, и сказал:
— Странно, проблемы как будто бы у меня, а боюсь за тебя. Весь день черт знает что творится, сумбур в башке. А тебя увидел — и всё прояснело, только страх за тебя. Может, это у меня глюки такие?
— Даня, это что-то другое…
— Да, да, я и сам чувствую. Но ведь у нас еще будет время поговорить, когда все поразойдутся, ведь так?
— Ну конечно.
— Пошли. Праздник как никак. В самом деле, — и Данила, распахнув дверь, шагнул в коридор, а из коридора в «салон», в среднюю залу.
Картины, фортепиано в углу, два поместительных дивана, кремовые шторы с оборками, кресла, пара журнальных столиков, и большой, во всю стену, самодельный книжный шкаф.
Из картин две были настоящие, то есть картины самой Вероники — небольшой этюд кисти Левитана да портрет хозяйки, простой, углем на картоне — скорее память о каком-то событии, чем произведение искусства. Прочие картины, обильно осыпавшие стены, относились к так называемой «экспозиции»: знакомые богемные художники периодически выставляли новенькое.
На сей раз это были картины Владика Петрухина, нарочитого примитивиста, так смачно, трогательно и душевно живописующего крупных, неохватных баб на фоне таких же необъятных домашних животных и стогов сена, как правило, посреди бескрайних заснеженных просторов Родины. Были и иные сюжеты: воздушный флот в составе планеров, кукурузников, цеппелинов — все невообразимых форм и размеров, обычно в перевернутом состоянии, когда на
В салоне сам Владик ожесточенно рассказывал концепцию своей новой темы, из которой уже проистекла и наличествовала в природе картина — вот эта, эта самая, «Рай в шалаше». Адресовался же Петрухин к развалившемуся в креслах отцу Максимиану, то есть к Васе Однотонову, в былые времена исполнителю почитай всех ролей романтических любовников в студенческом театре, ныне шумно известному на весь Петроград служителю культа.
Владика Данила оставил без внимания. Его заинтересовал молодой человек у окна, взлохмаченный, с горящим беззащитным взглядом, раскрасневшийся, гордый — далекий от суеты поэт-скиталец. Он громко декламировал:
— …От неумышленных молитв могилы… расцветают!..
— Вероника, откуда это чудо к тебе залетело? — спросил Данила.
— Его Вася привел. Говорит — «крупный религиозный поэт с особым мистическим складом души». Стас Осенний.
Молодой человек прокашлялся и объявил очередное стихотворение:
— «Цветы» [1] . Восходит надежда, И рвутся мечты. А в небе всё те же — Живые Цветы. Ночная невинность, И тайна греха… И Божия Милость Целует врага…1
Отрывок из стихотворения С.Стасенко. — Прим. авт.
Отец Максимиан довольно улыбался, кивая то Пеструхину, то Осеннему, обозначая лицом самое доброжелательное внимание, хотя, ясное дело, не слушал ни того, ни другого.
Данила решительно приблизился к креслу и, взявши Васю Однотонова за ворот одеяния, молвил:
— Ввожу в курс, отец Василий, что ежели начнешь здесь разводить свою антисемитскую бодягу насчет евреев, то я тебя, гада, урою.
— Окстись, Голубцов! Какой я тебе отец Василий! Если угодно — отец Максимиан. Да отпусти, скот, я, как-никак, духовное лицо!
— Мне твое духовное лицо без надобности, я тебе твой «чайник» начищу.
Народ из «своих» заулыбался, но прочие смутились — не все знали отца Максимиана еще по годам розовой юности и туманного детства, были ведь и «левые» персоны, у Вероники кого только не увидишь.
— Позвольте, э-э, но всё же так нельзя нам, русским… Это же наша духовность…
— Кто это, Вероника? — искренне изумился Данила, оборотившись на голос. Голос принадлежал поджарому человеку в вельветовом костюме.