Дьявольские повести
Шрифт:
Вы составите себе представление об этом, если вам рассказать, что в это время в городе *** жил сборщик налогов, который, прибыв туда, произвел такое же впечатление, как если бы в церковь въехала запряженная шестеркой карета. Финансистом этот толстяк был неважным, зато природа забавы ради сделала его великим гастрономом по призванию. Рассказывают, что в 1814 году он поднес Людовику XVIII, удиравшему в Гент, одной рукой кассу своего округа, а другой — горшочек с трюфелями, приготовленными, наверно, дьяволами всех семи смертных грехов — настолько восхитительное получилось блюдо. Людовик XVIII, как полагается, забрал кассу, не сказав даже «благодарю», зато из признательности за грибы украсил внушительный живот гениального кулинара, которого занесло в финансы, большой черной лентой Святого Михаила, жалуемой обычно ученым и людям искусства. Со своей широкой муаровой лентой, пришпиленной к белому жилету, и озаряющей брюхо золотой орденской звездой этот Тюркаре, [161] которого звали г-ном Дельтоком и который в день Святого Людовика надевал шпагу и бархатный французский фрак, человек надменный и наглый, как три дюжины английских пудреных кучеров, и полагавший, что все в мире должно склоняться перед властью его соусов, был для города *** личностью, почти затмевающей солнце своим тщеславием и роскошью… Так вот, с этим-то высоким кулинарным дарованием, хваставшимся, что умеет приготовлять из различных ингредиентов сорок девять постных супов, и даже не знавшим, сколько скоромных — число их равнялось бесконечности! — соперничала, доставляя ему серьезные неприятности, кухарка старого г-на де Менильграна во время пребывания его сына в ***.
161
Тюркаре — герой одноименной комедии (1709) Алена Рене Лесажа (1668–1747), всесильный откупщик-финансист.
Старик весьма гордился своим отпрыском, но в то же время горевал из-за него — и не беспричинно. Жизнь его молодого человека, как он называл свое чадо, хотя тому было уже за сорок, сломал тот же удар, что в клочья разнес Империю и прервал полет гения, которого звали теперь просто Император, как если бы судьба и слава отняли у него имя. Начав в восемнадцать лет велитом [162] и скроенный из того материала, из какого в те годы делались маршалы, Менильгран-сын с султаном из всех мыслимых надежд на кивере участвовал в войнах Империи, но заключительный гром Ватерлоо дотла выжег его честолюбивые замыслы. Он оказался из тех, кого Реставрация не взяла к себе на службу, потому что они не сумели противостоять очарованию возврата с острова Эльба, который вынудил самых сильных духом позабыть присягу, как если бы они вдруг лишились свободы воли. Командир эскадрона Менильгран, тот, ком офицеры романтически геройского Шамборанского полка говорили: «Быть смелым, как Менильгран, — можно; более смелым — нет!» — видел, как его былые полковые товарищи, послужные списки которых даже в сравнение не шли с его собственным, становятся у него на глазах командирами лучших полков королевской гвардии, и хотя он не был завистлив, это жестоко его терзало… Он был человеком страшной энергии. Только военная дисциплина, когда она почти что соперничала с римской, могла удерживать в рамках эту неистовую натуру, невыразимо грозная страстность которой еще до восемнадцатилетия Менильграна восстановила против него родной город и чуть не стоила ему жизни. Действительно, еще до восемнадцати лет неумеренное и безумное увлечение женщинами вызвало у него нервную болезнь, нечто вроде tabes'a, [163] из-за чего ему пришлось делать прижигания позвоночника. Эта ужасная процедура, перепугавшая город *** не меньше, чем его пугали безумства Менильграна, стала своего рода назидательной пыткой, наблюдать за которой отцы семейств насильно водили сыновей, чтобы преподать им урок нравственности, как преподают его народам посредством террора. Они тащили их с собою смотреть, как жгут Менильграна, который, по уверениям врачей, не погиб от ожогов лишь благодаря адской крепости организма, и это слово вполне уместно: юноша ведь устоял против пламени. Поэтому, когда при столь исключительной физической организации, выдержавшей, после прижиганий, переутомление, раны и все прочие мыслимые тяготы, которые могут обрушиться на солдата, еще крепкий Менильгран в самую пору зрелости увидел крушение своей
162
Здесь: вольноопределяющийся, институт которых был введен Наполеоном.
163
Tabes (лат.) — сухотка спинного мозга.
164
Карл Смелый (1433–1477) — герцог Бургундский, крупнейшим феодал Франции, противник короля Людовика XI. Пытался завоевать прилегающие к Бургундии земли, но был разбит швейцарцами при Грансоне и Муртене (2 марта 1476 г.), а затем швейцарцами и лотарингцами при Нанси (5 января 1477 г.), где и погиб.
165
Альфьери, Витторио, граф (1749–1803) — выдающийся итальянский трагический поэт. Получив в молодости очень плохое образование, восполнил этот пробел уже в зрелом возрасте: греческому выучился, например, даже не в сорок, а в сорок восемь лет.
166
Жерико, Жан Луи Андре Теодор (1791–1824) — французский художник, родоначальник романтизма. В 1814 г. поступил в мушкетеры, старейшую часть в королевской гвардии, расформированную в 1775-м, восстановленную в 1814-м и окончательно упраздненную в 1815 г.
167
Бертон, Жан Батист (1769–1822) — генерал, глава неудачного карбонарского антибурбонского заговора. Гильотинирован.
Он обладал даром сарказма. Но это был не единственный дар, которым взыскал его Бог Сил. [168] Хотя в физиологическом смысле у Менильграна, как у всех людей действия, на первый план неизменно выступал характер, ум, остававшийся во второй линии, тоже являл свою мощь в качестве щита для него и оружия против других. Без сомнения, будь шевалье счастлив, он был бы не очень остроумен, но, будучи несчастен, он говорил на языке отчаяния и, когда — очень редко! — бывал весел, предавался веселью отчаяния, и ничто убедительней не опровергает мнение, будто несчастье останавливает калейдоскоп остроумия, мешая ему вращаться и ослеплять. Однако наиболее щедро, при всем разнообразии обуревавших его страстей, Менильгран был наделен красноречием. Казалось, именно к нему относится фраза, сказанная о Мирабо [169] и применимая к любому оратору: «Если бы вы его слышали!..» Надо было видеть, как при малейшем споре его вулканическая грудь начинала вздыматься, лицо становилось все бледней, на лоб, как на море в часы урагана, набегали волны морщин, зрачки рвались из роговицы словно для того, чтобы вонзиться в собеседника двумя сверкающими пулями! Надо было видеть и слышать, как он задыхается, дрожит, хватает ртом воздух, как голос его, надламываясь, звучит все трагичней, а ирония вспузыривает пену на губах, трепещущих еще долго после такого порыва, когда он замолкает, затмевая в своей усталости Тальма в роли Ореста, [170] величественно павший и тем не менее не умирающий, не убитый своим гневом, а вновь дающий ему волю назавтра, через час, через минуту, словно феникс ярости, возрождающийся из своего пепла! И действительно, в любое мгновение, стоило лишь задеть определенные, вечно натянутые в нем струны, как он отвечал на это резонансом, валившим с ног того, кто имел неосторожность их коснуться. «Вчера он провел у нас вечер. — рассказывала некая девушка своей подружке. — Дорогая моя, он все время рычал. Он одержимый. Кончится тем, что этого господина де Менильграна вообще перестанут принимать». Не будь этого рыка дурного тона, к которому не приспособлены ни гостиные, ни души тех, что в них обитают, он, может быть, и заинтересовал бы девушек, отзывавшихся о нем с такой насмешливой суровостью. В те времена в моду входил лорд Байрон, и когда Менильгран бывал молчалив и сдержан, в нем было что-то от байроновских героев. Юных особ с холодной душой привлекает отнюдь не правильная красота. Менильгран был изрядно безобразен, но его бледное, изрытое страстями лицо, оставшиеся каштановыми, как у юноши, волосы, лоб, до времени изборожденный морщинами, словно у Лары или Корсара, [171] приплюснутый, как у леопарда, нос, аквамариновые глаза, слегка окаймленные кровяными прожилками, словно у горячего породистого коня, отличались выразительностью, которая смущала даже самых заядлых насмешниц ***. В его присутствии даже самые ироничные особы воздерживались от иронии. Высокий, сильный, стройный, хотя и чуть сутуловатый, как если бы жизнь, груз которой он влачил, оказалась слишком тяжелым для него доспехом, шевалье де Менильгран таил под современным костюмом забвенный облик персонажей иных величавых семейных портретов. «Это же ходячий портрет», — сказала другая девушка, впервые увидав, как он входит в гостиную. К тому же достоинства Менильграна увенчивались еще одним, самым важным из всех в глазах девиц: он всегда божественно одевался. Но было ли это последним кокетством любителя женщин, отчаявшегося человека, пережившего свою жизнь, конченную и погребенную, последним розовым закатным лучом, которым солнце пробивает толщу туч, куда оно рухнуло? Или остатком сатрапьей роскоши, выставлявшейся когда-то напоказ этим офицером шамборанцев, который, когда его полк расформировали, заставил скупого старика-отца выложить двадцать тысяч франков на одни только тигровые шкуры для своих чепраков и отворотов красных сапог. Факт остается фактом: ни один молодой щеголь в Париже или Лондоне не мог бы превзойти в элегантности этого покинувшего свет мизантропа, который за три месяца пребывания в *** наносил всего несколько визитов, а потом прекращал даже их.
168
Библия, Псл., 79, 8.
169
Мирабо, Оноре Габриэль Рикети, граф де (1749–1791) — деятель Великой французской революции, блестящий оратор.
170
Тальма, Франсуа Жозеф (1763–1826) — выдающийся французский трагический актер. Орест — герой одноименной трагедии Вольтера (1750).
171
Лара, Корсар — герои одноименных поэм Байрона (1814).
Жил там Менильгран, как в Париже, то есть допоздна занимался живописью. Он мало гулял по этому очаровательному чистенькому городку мечтательного вида и словно выстроенному для мечтателей, по городу поэтов, где их, может быть, не было ни одного. Иногда он шел по какой-нибудь улице, и тамошний лавочник пояснял приезжему, обратившему внимание на высокомерный вид проходящего: «Это же майор Менильгран!» — как будто весь мир был обязан знать майора Менильграна. Кто однажды видел его, тот уже не забывал. Он впечатлял, как всякий, кто ничего не хочет от жизни, ибо тот, кто ничего не хочет от нее, стоит выше нее, а перед такими она и низкопоклонствует. Менильгран не посещал кафе вместе с другими офицерами, которых Реставрация вычеркнула из списков личного состава и которым он никогда не забывал пожать руку при встрече. Провинциальные кафе претили его аристократизму. Посещать или не посещать кафе было для него только вопросом вкуса. Это никого не задевало. Товарищи всегда были уверены, что найдут его у отца, становившегося на время приезда сына столь же расточительным, сколь скупым он был в его отсутствие, и задававшего им пиры, которые они, хоть и не читали Библии, называли между собой валтасаровыми. [172]
172
Пир последнего вавилонского царя Валтасара в ночь перед падением Вавилона, описанный в Библии (Дан., гл. 5).
Отец восседал на них напротив сына, и, несмотря на его старость и наряд комедийного персонажа, все видели, что в свое время он был достоин произвести на свет то чадо, которым так гордился. Это был высокий старик, очень сухощавый и прямой, как корабельная мачта, невзирая на возраст, которому гордо не поддавался. Всегда в темном сюртуке, делавшем его еще более высоким, чем на самом деле, он казался суровым мыслителем или человеком, отрекшимся от мирской суеты. Он уже много лет носил, не снимая, фланелевый ночной колпак с широкой фиолетовой тесьмой, но ни одному шутнику и в голову не приходило подтрунить над этим фланелевым колпаком, традиционным головным убором «Мнимого больного». [173] Старый г-н де Менильгран любил ломать комедию не больше, чем ломать голову над вопросом — дать взаймы или отказать. При виде его смолк бы смех на веселых устах Реньяра [174] и стал бы задумчивей взгляд Мольера. Какой бы ни была юность этого Жеронта или Гарпагона, [175] она относилась к слишком далеким временам, чтобы о ней вспоминали. Когда-то он, хотя и состоял в родстве с Вик-д'Азиром, [176] врачом Марии-Антуанетты, перешел (по слухам) на сторону Революции, но длилось это недолго. В нем, человеке дела (нормандцы о любом своем имуществе говорят «мое дело» — глубокомысленное выражение!), собственник и землевладелец быстро возобладали в нем над человеком идеи. Только вот из Революции он вышел политическим безбожником, как вошел в нее безбожником религиозным. Сочетание двух этих типов безбожия превратило его в такого отъявленного всеотрицателя, который устрашил бы даже Вольтера. Впрочем, он мало говорил о своих убеждениях вне задаваемых им в честь сына обедов для мужчин, где, находясь в семейном — с точки зрения идей — кругу, он позволял себе урывками высказывать собственные суждения, которые могли бы подтвердить то, что о нем говорили в городе. В глазах верующих и дворян, кишевших в ***, Менильгран-отец был отверженцем, которого нельзя принимать и который разумно поступал, никого не посещая. Жил он очень просто. Никуда не выходил. Мир для него ограничивался пределами своего сада и двора. Зимой он молча сидел под большим надочажным колпаком на кухне, куда ему прикатывали его большое кресло с широкими боковыми приставками к спинке, обитое красно-коричневым утрехтским бархатом, и стеснял слуг, не смевших при нем говорить громко и объяснявшихся между собой вполголоса, словно в церкви; летом он избавлял их от своего присутствия и проводил время в прохладной столовой, где читал либо газеты, либо разрозненные томики из старинной монастырской библиотеки, приобретенные им на распродаже с торгов, или сортировал квитанции за маленьким кленовым секретером с медными наугольниками, который, хоть это и был не слишком подходящий для столовой предмет меблировки, переносили туда, чтобы старику не нужно было спускаться на этаж, когда приходили его арендаторы. Никто не знал, занят ли его мозг еще чем-нибудь, кроме подсчета процентов. Лицо его с коротким, слегка приплюснутым носом, белое, как свинцовые белила, и усеянное оспинами, не выдавало его мыслей, столь же загадочных, как мысли кота, мурлычащего у огня. Из-за оспы, продырявившей ему кожу, глаза у него стали красные, а ресницы загнулись внутрь, отчего ему приходилось их подстригать, и эта ужасная, но по необходимости частая операция обрекала его на постоянное мигание, поэтому, говоря с вами, он вынужден был прикладывать руку к бровям наподобие козырька, чтобы сообщить взгляду хоть какую-то уверенность, и откидываться при этом назад, что придавало ему высокомерный до наглости вид. Нет сомнения, что никакой лорнет не произвел бы впечатления большей наглости, чем вид старого г-на де Менильграна, когда, окинув собеседника взглядом, он подносил дрожащую руку ребром к бровям и вперялся в него, чтобы получше рассмотреть… У него был голос человека, всегда имевшего право командовать другими, скорее головной, нежели грудной голос человека, у которого в голове больше, чем в сердце, но пользовался он им не слишком часто. Казалось, он экономит его еще решительней, чем свои экю. Но экономил он его не так, как столетний Фонтенель, [177] который, если мимо проезжала карета, прерывался на полуслове и заканчивал фразу, лишь когда грохот смолкал. В отличие от Фонтенеля старый Менильгран был не треснувшей фарфоровой фигуркой, не чудаком, вечно пекущимся о своих немощах. Он походил на древний дольмен [178] равный по прочности граниту, и если говорил мало, то лишь потому, что дольмены, как сады у Лафонтена, [179] говорят мало. Когда же это все-таки с ним случалось, он делал это по-тацитовски [180] кратко. В разговоре он чеканил каждое слово. Слог у него был лапидарный, и это определение, означающее «сжатый, как надпись на камне», тем более уместно, что Менильгран, от природы язвительный, любил бросать камни в чужой огород, и те непременно в кого-нибудь попадали. В прошлом, как многие отцы, он пронзительно, как баклан, кричал о мотовстве и безумствах сына, но с тех пор как Мениль — так старик фамильярно сокращал фамилию своего сына — был, подобно титану [181] под рухнувшей горой, погребен под обломками Империи, отец питал к нему уважение человека, который взвесил жизнь на весах презрения и нашел в конце концов, что самое прекрасное в ней — человеческая мощь, раздавленная глупостью!
173
«Мнимый больной» — комедия Мольера (1673); главное действующее лицо — Жеронт.
174
Реньяр, Жан Франсуа (1655–1709) — французский комедиограф.
175
Гарпагон — герой комедии Мольера «Скупой» (1668).
176
Вик-д'Азир, Феликс (1748–1794) — выдающийся французский врач и анатом.
177
Фонтенель, Бернар Ле Бовье де (1657–1757) — французский писатель, ученый-популяризатор.
178
Дольмены (бретон.) — доисторические погребальные сооружения в виде огромных камней, поставленных на ребро и перекрытых сверху массивной плитой.
179
Лафонтен. Басни. VIII, 10, «Медведь и садовод».
180
Тацит, Публий Корнелий (ок. 55—ок. 120) — римский писатель-историк, чей стиль отличается исключительной сжатостью.
181
Титаны (миф.) — сыновья Урана и Геи (Неба и Земли), восставшие против богов и низвергнутые Зевсом в Тартар (подземное царство).
И он выказывал сыну уважение на свой лад, причем весьма выразительно. Когда тот говорил при отце, холодное, мертвенно-бледное лицо старика, которое напоминало луну, нарисованную мелком на серой бумаге, в то время как покрасневшие после оспы глаза были словно подкрашены сангиной, выражало страстное внимание. Но, конечно, самым наглядным доказательством того, как высоко он ценил своего сына Мениля, был полный на время приезда последнего отказ от скупости, страсти, холодную лапу которой трудней всего разжать человеку, испытавшему ее хватку. Речь идет о пресловутых обедах, не дававших спать г-ну Дальтоку и колебавших гастрономические лавры на его голове. Это были обеды, которые только дьявол мог бы состряпать для своих любимцев. И в самом деле, разве участники этих обедов не были подлинными фаворитами дьявола? «Там сходятся все голяки и злодеи города и округи, — ворчали роялисты и святоши, до сих пор жившие треволнениями 1815 года, и добавляли: —Пакостям, которые говорятся, а то и делаются на этих сборищах, просто нет счету». Действительно, слуги, которых не отсылали перед десертом, как на ужинах у барона Гольбаха, [182] разносили по городу мерзкие слухи о том, что говорилось на этих пирушках, и дошло до того, что приятельницы кухарки старого г-на де Менильграна, чтобы нагнать на нее страху, наврали ей, будто г-н кюре не допустит ее к причастию, пока Менильгран-сын гостит у отца. В те поры в *** к этим раздутым молвой пиршествам на площади Тюрен питали почти такое же отвращение, какое испытывали христиане в средние века к трапезам евреев, где те якобы глумились над гостией [183] и резали младенцев. Правда, отвращение несколько умерялось завистью чувств, возбужденных рассказами о столе старого г-на де Менильграна, от которых у местных гурманов текли слюнки. В провинции, да еще в маленьком городке, всегда все известно. Рынок там штука почище стеклянного дома [184] римлян: это дом вообще без стен. На рынке с точностью до одного бекаса или куропатки знали, что будет или было на каждом еженедельном обеде на площади Тюрен. Такие трапезы, обычно имевшие место по пятницам, похищали у рынка лучшую рыбу и устриц, потому что на этих ужасных и, к несчастью, изысканных пиршествах бесстыдно мешалось постное со скоромным. На них пышно сочетали браком рыбу и мясо, чтобы понаглее презреть законы воздержания и умерщвления плоти, заповеданные церковью… Вот ведь до чего додумались старый г-н де Менильгран и его сатанинские сотрапезники! Для них не было лучшей приправы к обеду, чем скоромиться в постные дни и вкусно постничать в скоромные. Восхитительный пост, не правда ли? Они походили на ту неаполитанку, [185] которая сказала, что ее шербет хорош, но был бы еще лучше, если бы сдобрить его капелькой греха. Да что я говорю — капелькой! Им требовалось море грехов, этим нечестивцам, потому что все, кто садился за проклятый стол Менильграна, были безбожниками, безбожно вызывающими и хвастливыми, смертельными врагами каждого священника, в котором олицетворялась для них вся церковь, законченными яростными атеистами в том смысле, в котором это понималось в те времена, потому что тогдашний атеизм был весьма своеобразен. Это был атеизм людей действия, наделенных бескрайней энергией, прошедших Революцию и войны Империи и запачкавших себя всеми излишествами тех грозных лет. Он нисколько не походил на атеизм XVIII века, хотя из него и вышел. Атеизм XVIII века притязал на истину и глубокомыслие. Он был резонером, софистом, декламатором и, прежде всего, наглецом, но не отличался бесстыдством солдафонов Империи и цареубийц-ренегатов 93-го года. [186] У нас, пришедших на смену этим людям, свой атеизм — законченный, самоуглубленный, ученый, ледяной, неумолимый и ненавистнический, проникнутый ко всему религиозному той же ненавистью, что насекомое к балке, которую оно точит. Но даже такой атеизм, равно как все остальные его виды, не может дать представление о бешеных атеистах начала века, которые, будучи на манер собак натасканы отцами-вольтерьянцами, выпачкали по возмужании руки до самых плеч во всех ужасах политики, войны и порождаемой обеими развращенности. После трех-четырех часов обжорства столовая старого г-на де Менильграна, содрогавшаяся от пьяных криков и богохульства, выглядела совсем иначе, нежели убогий отдельный кабинет ресторана, где несколько литературных мандаринов недавно устроили в пику Господу маленькую оргию по пять франков с головы! [187] Нет, там кутили по-другому! И поскольку кутежи эти никогда больше не возобновятся, по крайней мере в прежнем виде, вспоминать о них интересно и поучительно для истории нравов.
182
Гольбах (во французском произношении — Ольбак), Поль Анри, барон д' (1729–1789) — французский философ-материалист, атеист, идеолог буржуазной революции.
183
Гостия — причастная облатка у католиков.
184
Имеется в виду открытость быта римлян, дома которых просматривались насквозь, в отличие от древних греков, чья частная жизнь была строго отделена от общественной.
185
Неаполитанка — см. примеч. [56].
186
Имеются в виду бывшие революционеры, в 1793 г., голосовавшие за казнь короля, а затем ставшие сановниками Империи и Реставрации.
187
Знаменитый литературный обед 10 апреля 1868 г., на Страстную пятницу, данный критиком Сент-Бёвом своим коллегам Тэну, Ренану, Абу и принцу Наполеону, племяннику Наполеона I, сыну его брата Жерома.
Те, кто учинял эти кощунственные кутежи, умерли, и умерли всерьез, но в ту эпоху они жили, и притом особенно интенсивно, потому что напряженней всего живешь не тогда, когда слабеют твои способности, а когда на тебя валятся несчастья. Приятели Менильграна и застольники его отца обладали все той же полнотой деятельныхсил, и даже в большей степени, чем раньше, поскольку не оставляли эти силы коснеть под спудом и поскольку, отведав вина прямо из отверстия бочки излишеств, желаний и наслаждений, они не свалились замертво от этого сшибающего с ног напитка; но теперь они уже не держали в зубах и не стискивали в кулаке затычку от этой бочки, затычку, в которую впились, как Кинегир [188] во вражеский корабль, чтобы его задержать. Обстоятельства вырвали у них изо рта этот сосец, от которого они питались, никогда не опустошая его до конца, и к которому тянулись тем жадней, чем дольше сосали. Для них, как и для Менильграна, пирушка была часом бешенства — им была недоступна душевная высота Мениля, этого нового неистового Роланда, [189] жизнеописатель которого, найдись у майора свой Ариосто, должен был бы обладать трагическим гением Шекспира. Однако на своем духовном уровне, на своем этаже страстности и ума они, как и Мениль, умерли еще до смерти, а это не совсем то же, что закончить жизнь, и часто случается задолго до ее конца. Это были обезоруженные пленники, не утратившие способности носить оружие. Все эти офицеры являлись отставниками просто Луарской армии3, но отставниками жизни надежды. Теперь, когда Империя рухнула, а реакция раздавила Революцию, не сумев, однако, удержать ее под пятою, как Святой Михаил — дракона, все эти люди, лишенныебылого положения, должностей, честолюбивых целей и привилегий, вернулись бессильные, разбитые, униженные в родной город, чтобы — твердили они в бешенстве — «подыхать с голоду, как собаки». В средние века они сделались бы бродягами и бунтовщиками, разбойниками с большой дороги, капитанами наемных отрядов; но человек не выбирает себе эпоху, а потому, угодив обеими ногами в колею определенной цивилизации, имеющей свои пространственные пределы и свою властную судьбу, им поневоле пришлось смиряться, грызть удила, ронять пену с губ, оставаясь на месте, питаться и утолять жажду собственной кровью, давясь от отвращения. У них, конечно, оставался выход — дуэли, но что такое несколько сабельных ударов или пистолетных выстрелов для тех, кого могло исцелить от апоплексии ярости и обид лишь такое кровопускание, которое затопило бы землю? Нетрудно поэтому догадаться, какие молитвенные слова они обращали к Богу, когда говорили о Нем; ведь если они не верили в Него, то другие-то верили. Ах так? Верят? Значит, враги! И этого было довольно, чтобы в своих речах проклинать, чернить и поносить все, что есть у людей святого и священного. Как-то вечером, окинув взглядом своих приятелей, сидевших за столом его отца в отблесках пламени от большой пуншевой чаши, Менильгран сказал, что из них можно бы набрать недурной корсарский экипаж. «Найдутся все, кто для этого нужен, даже судовой капеллан, — добавил он, искоса глянув на нескольких расстриг, затесавшихся между этих солдат без мундиров, — если, конечно, корсарам придет фантазия завести капеллана». Но после снятия континентальной блокады [190] и наступления безумной эпохи мира остановка была не за корсарами — за арматором! [191]
188
Брат Эсхила, участник Марафонского (490 до н. э.) сражения; преследуя уходящие персидские галеры, бросился в воду и пытался задержать одну из них руками. Согласно легенде, когда персы отрубили ему одну, а затем и другую руку, он вцепился в галеру зубами.
189
«Неистовый Роланд» (1532) — поэма Лудовико Ариосто (1474–1533).
190
Континентальная блокада — блокада Англии, объявленная Наполеоном в 1806 г. и снятая после его падения в 1814 г. Он принудил участвовать в ней все покоренные им и союзные страны Европы.
191
Арматор — лицо, строящее судно на свои средства; судовладелец. Здесь имеется в виду Наполеон, водивший свою армию в завоевательные походы.
Итак, пятничные сотрапезники, еженедельно скандализовавшие город ***, по обыкновению, явились обедать в особняк Менильграна в пятницу, последовавшую за воскресеньем, в которое Мениль был так внезапно застигнут в церкви одним из старых товарищей, удивленным и раздосадованным его появлением там. Этим старым товарищем был капитан Рансонне из 8-го драгунского, который, замечу кстати, не видел потом Менильграна почти неделю, но так и не успел переварить ни посещение тем церкви, ни манеру, с какой тот осадил и бросил его, когда он потребовал объяснений. Он, конечно, рассчитывал вернуться к событию, очевидцем которого стал и в котором намеревался разобраться в присутствии всех пятничных гостей, предварительно попотчевав их этой историей. Капитан Рансонне был отнюдь не самым безобразным из шайки пятничных безобразников. Зато он был среди них самым отчаянным фанфароном и в то же время крайне наивен в своем безбожии. Из-за этого, не будучи дураком, он выглядел глупцом. Мысль о Боге сидела у него в мозгу, как муха на носу. Он с головы до пят представлял собой тип офицера своего времени с присущими последнему достоинствами и недостатками, вылепленного войной и для войны, верящего только в нее и любящего только ее, одним из тех драгун, что вечно печатают шаг, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти человек, обедавших в тот день в особняке Менильграна, он, пожалуй, больше всех любил Мениля, хотя и считал, что его Мениля вроде как подменили, с тех пор как тот побывал в церкви. Стоит ли указывать на это приятелю? Большинство из двадцати пяти приглашенных состояло из офицеров, но на обеде присутствовали не только военные. В нем участвовали также врачи, самые отъявленные материалисты из медиков города, несколько бывших монахов, сверстников Менильграна-папаши, бросивших свои обители и ставших расстригами, двое-трое так называемых женатых священников, на самом-то деле просто состоявших в сожительстве, и, в довершение всего, бывший член Конвента, голосовавший за казнь короля. Красные колпаки и кивера, заклятые революционеры и необузданные бонапартисты, вечно готовые затеять ссору и выпустить друг другу кишки, все они были атеистами и только в отрицании Бога и презрении ко всякой церковности проявляли трогательное единодушие. Председательствовал в этом синедрионе чертей с рогами всех сортов старый верзила Менильгран-отец во фланелевом ночном колпаке, с лицом бледным и страшным под этим головным убором, но тем не менее отнюдь не смешным; он восседал против своего сына Мениля, походя на усталого и отдыхающего льва, на чьей морщинистой морде в любую секунду вновь заиграют мышцы, а глаза метнут молнии!
Что касается Менильграна-сына, он — скажем так — по-императорски отличался от всех остальных. Конечно, все эти офицеры, бывшие красавцы Империи, знавшей столько красавцев, были не чужды ни красоте, ни элегантности, но их красота была правильной, соответствующей темпераменту, чисто — или не совсем — физической, а их элегантность — солдатской. Даже в партикулярном платье они сохраняли ту же выправку, что в мундире, который носили всю жизнь. Выражаясь их лексиконом, они были чуточку слишком затянуты. Остальные приглашенные — люди науки, то есть врачи, и вернувшиеся в мир былые монахи, которые, растоптав священническое одеяние с его святым великолепием, пеклись теперь о своем туалете, — выглядели просто жалкой шушерой. А вот костюм Менильграна — как сказали бы женщины — был восхитителен. Ввиду раннего часа он выбрал великолепный черный сюртук и (по тогдашней моде) вместо галстука обмотал шею белым сероватого оттенка фуляром, усеянным неприметными, вышитыми вручную золотыми звездочками. Сапог он не надел: он ведь был у себя. На его точеных мускулистых ногах, при виде которых уличные нищие обращались к нему: «Мой принц!» — красовались ажурные шелковые чулки и очень открытые туфли с высокими каблуками, какие так любил Шатобриан, [192] человек, заботившийся о своих ногах больше, чем кто-либо в Европе, если не считать великого князя Константина. [193] Из-под открытого сюртука от Штауба [194] выглядывали прюнелевые панталоны оттенка полевой астры и простой жилет из черного шалевого казимира без золотой часовой цепочки, потому что в тот день на Менильгране не было никаких драгоценностей, кроме дорогой античной камеи, изображавшей голову Александра и удерживавшей на груди широкие складки не завязанного в узел фуляра, смахивавшего на военный нагрудник. Стоило увидеть Менильграна в этом безукоризненного вкуса наряде, как вы сразу чувствовали, что солдата, преобразив его, сменил художник и что человек, одетый вот так, — птица иного полета, чем остальные собравшиеся, хотя со многими из них он держался запанибрата. Патриций от природы, офицер, родившийся с генеральскими эполетами, как отзывались о нем товарищи на своем военном жаргоне, он четко просматривался и выделялся на ярком фоне этих вояк, энергичных, исключительно смелых, но заурядных и не способных быть высшими военачальниками. Как хозяин дома, — но уже во вторую очередь, поскольку за столом председательствовал его отец, — Менильгран, если только не возникал какой-нибудь спор, который подхватывал его, уносил, как Персей голову Горгоны [195] и вынуждал изрыгать волны неукротимого красноречия, Менильгран мало говорил на этих шумных сборищах несколько чуждого ему тона, который после устриц достигал такого диапазона громкости, накала страстей и крепости выражений, что, казалось, взять нотой выше уже невозможно, потому что потолок, эта пробка столовой, рисковал вылететь из стен, как уже вылетели пробки от бутылок.
192
Шатобриан, Франсуа Рене де (1768–1848) — выдающийся французский писатель-романтик, политический деятель-легитимист.
193
Константин (1779–1831) — брат Александра I и Николая I.
194
Штауб — Бальзак называет его самым прославленным портным эпохи («Утраченные иллюзии»).
195
Горгона (миф.) — чудовище, чей вид умерщвлял все живое. Герой Персей, убив Горгону, прибил ее голову к своему щиту.
По ироническому обыкновению этих непочтительных зубоскалов, пользовавшихся малейшей возможностью выказать презрение к церкви, за стол сели ровно полдень. По одной из легенд, имеющих хождение в нашем набожном западном крае, папа римский садится за стол в полдень, а перед этим посылает свое благословение всему христианскому миру. «Benedicite» [196] казалось комичным нашим вольнодумцам, и, чтобы потешиться над молитвой, старый г-н де Менильгран первым полуденным ударом на двойной городской колокольне неизменно приглашал в полную силу своего головного голоса и с вольтеровской улыбкой, раскалывавшей подчас надвое его лунообразную физиономию: «За стол, господа! Такие христиане, как мы, не смеют лишать себя папского благословения». И эта фраза, или что-нибудь в том же роде, становилась для богохульств трамплином, с которого они взлетали над беседой, беспорядочной, как всегда на мужских обедах, а на обедах подобных мужчин — и подавно. Обычно на таких обедах, где не председательствует гармонический дух хозяйки дома, где над собравшимися не веет умиротворяющее влияние женщины, бросающей, словно кадуцей, [197] свое обаяние между застольниками, пусть даже умными, с их непомерным тщеславием, вопиющими притязаниями, глупыми и кровожадными вспышками гнева, на таких обедах почти всегда происходят страшные личностные схватки, грозящие вот-вот кончиться тем же, чем пир кентавров и лапифов, [198] где, возможно, тоже не было женщины. На таких не увенчанных присутствием женщин пиршествах самые учтивые и воспитанные люди теряют очарование вежливости и врожденной деликатности — и что тут удивительного? У них больше нет галерки, которой они хотят понравиться, и в них немедленно просыпается бесцеремонность, которая становится грубостью при малейшем контакте с ней или столкновении умов между собой. Эгоизм, неистребимый эгоизм, маскировать который приятным обхождением призвано искусство светскости, вскоре ставит локти на стол, а затем начинает толкать ими в бок соседей. И если уж дело обстоит так у наибольших афинян [199] среди мужчин, что же должно было твориться у сотрапезников в особняке Менильграна, у этих укротителей зверей и гладиаторов, завсегдатаев якобинских клубов и походных биваков, которые всюду чувствовали себя вроде как на биваке или в клубе, а то и еще где-нибудь похуже? Трудно представить себе, не послушав бессвязные беседы с битьем стекол и посуды, происходившие у этих людей, обжор, пьяниц, раздутых от возбуждающей еды и разгоряченных хмельным вином, которые после третьей перемены давали волю языку и принимались орудовать руками у себя в тарелках. Разумеется, эти разговоры не сводились к одним лишь богохульствам, но последние были лучшим их украшением, его цветочками, и можно себе представить, сколько таких цветочков было в подобных вазах! Подумайте сами, это было время, когда Поль Луи Курье, [200] который с полным правом мог бы присутствовать на обедах Менильграна, писал, будоража Франции кровь: «Вопрос сводится теперь к одному — быть нам капуцинами или лакеями?» Но это не всё. Кроме политики — ненависти к Бурбонам, черного призрака Конгрегации [201] и сожалений побежденных о прошлом, всей этой кипящей лавы, катившейся из конца в конец дымящегося стола, — бурная и суматошная беседа касалась и других тем. Например, женщин. Женщина — вечный предмет мужских разговоров, особенно во Франции, самой фатовской стране на свете. Говорили женщинах в целом и о женщинах в отдельности — о женщинах всего мира и соседках, о женщинах тех стран, где побывали многие из этих вояк, красуясь в своих победоносных парадных мундирах, и о местных горожанках, которые, может быть, не пускали говоривших на порог, но которых те называли по именам, словно были с ними накоротке, и чью репутацию не стеснялись — черт возьми! — обгладывать за десертом, как обгладывают персик, чтобы разгрызть затем его косточку. В этом обстреле женщин принимали участие все плоть до наиболее старых, скаредных, отвыкших, по их циничному выражению, от самки, ибо там, где дело касается женщин, мужчины способны отказаться от любви к ним, но никогда не откажутся от самолюбия и даже на краю разверстой могилы всегда будут готовы соваться мордой в помойку фатовства.
196
«Благословите» (лат.) — первое слово католической предтрапезной молитвы.
197
Кадуцей (миф.) — обвитый глядящими друг на друга змеями бога торговли Гермеса, символ мирного разрешения споров.
198
Кентавры (миф.) — полулюди-полулошади; лапифы — племя в Фессалии. На свадьбе царя лапифов Пирифоя приглашенные кентавры перепились, покусились на его невесту и были перебиты.
199
В Древней Греции афиняне считались самыми просвещенными и воспитанными людьми.
200
Поль Луи Курье де Мере (1772–1825) — французский писатель и публицист, участник наполеоновских походов, непримиримый враг Реставрации.
201
Конгрегация — в эпоху Реставрации тайная реакционная полусветская-полуклерикальная организация, руководство в которой принадлежало иезуитам.