Дьявольские повести
Шрифт:
И они совались ею туда по самые уши в тот день на том обеде, самом роскошном из всех заданных г-ном де Менильграном и окончательно развязавшем всем языки. В этой столовой, которая ныне безмолвна, но стены которой, умей они говорить, могли бы порассказать больше, чем я, потому что, в отличие от меня, им присуще бесстрастие, вслед за хвастовством, так быстро начинающимся на мужских обедах, сперва умеренным, затем, сразу же, малоприличным — расстегиваются пуговицы — и наконец просто непристойным — вылезают рубахи, и прощай стыд, — настал черед историй, и каждый выкладывает свою… Это было нечто вроде исповеди демонов. Все эти наглые кощунники, которые не задумываясь высмеяли бы бедного монаха, коленопреклоненно и во всеуслышание исповедующегося настоятелю в присутствии братьев по ордену, проделали совершенно то же самое, только не из сердечного сокрушения, как монах, а чтобы похвалиться и похвастаться мерзостью своей жизни, все до одного плюнули в небо и Бога своею душой, и плевки их упали им обратно на лицо. Так вот, в этом половодье глумословия выделялась одна история, показавшаяся наиболее… Какое слово здесь употребить? Пикантной? Нет, наиболее пикантной — и то недостаточно сильно. Надо сказать — наиболее наперченной, нашпигованной, наиболее достойной воспаленного нёба этих одержимых, которые там, где речь заходила об историях, готовы были хоть купорос проглотить. Однако тот, кто ее рассказал, был самым холодным из этих бесов. Он был точь-в-точь как зад сатаны, потому что зад у того, хотя и подогреваемый
202
Бренвилье, Мари Маргерит д'Обре, маркиза де (обезглавлена в 1676 г.) — известная отравительница. Сент-Круа — капитан Годен де Сент-Круа, ее любовник и сообщник.
203
Намек на знаменитый призыв Вольтера: «Раздавите гадину!» Под словом «гадина» тот разумел католическую церковь.
Эта подробность была встречена громом торжествующих восклицаний. Но его прервал тонкий, пронзительный голос старого г-на де Менильграна:
— И это, без сомнения, последний раз, когда вы давали причастие.
Тут старый богохульник прикрыл белой и сухой рукою глаза, всматриваясь в Ренега, скромно сидевшего над своим бокалом и полускрытого широкими плечами своих соседей — капитана Рансонне, раскрасневшегося и пылающего, как факел, и капитана 6-го кирасирского Травер де Мотравера, напоминавшего собой зарядный ящик.
— Тогда я уже не давал его, потому что расстригся много раньше, — возразил бывший священник. — Это было в самый разгар Революции, когда сюда в качестве комиссара Конвента прибыли вы, гражданин Лекарпантье. [204] Помните девицу из Эмвеса, которую вы приказали посадить? Ну, эту одержимую, эпилептичку!
— Ого! — вставил Мотравер. — К гостиям припуталась женщина! Вы ее тоже отдали свиньям?
— Хватит острить, Мотравер, — остановил его Рансонне. — Не перебивай аббата. Продолжайте свою историю, аббат.
204
Имеется в виду реальное лицо — Жан Батист Лекарпантье, член Конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI. Однако присутствовать на обеде у Менильграна он не мог бы: в 1819–1828 гг. он сидел в тюрьме за незаконное возвращение во Францию, откуда был изгнан в 1816 г. декретом о «цареубийцах».
— Ну, история у меня короткая. Я спросил вас, господин Лекарпантье, помните ли вы девицу из Эмвеса. Ее звали Тессон, Жозефина Тессон, если не ошибаюсь. Этакая здоровенная толстуха, нечто вроде сангвинической Марии Алакок, [205] и верная пособница шуанов и попов, которые распалили ее, сделали фанатичкой и свели с ума. В жизни она знала одно — прятать попов. Чтобы спасти одного из них, она тридцать раз взошла бы на гильотину. Ох уж эти служители Господни, как она их величала! Она прятала их и у себя дома, и где попало. Она их спрятала бы под своей кроватью, в кровати, под юбками, запихала бы — сумей они, черт их подери, там поместиться — туда же, куда засунула и ящичек с гостией, — между титьками.
205
Алакок, Мария (Маргарита) (1647–1690) — французская монахиня, известная частыми впадениями в экстатическое состояние, в котором ей являлись видения.
— Тысяча бомб! — восторженно вскрикнул Рансонне.
— Нет, не тысяча, а только две, господин Рансонне, — рассмеялся над собственным каламбуром старый ренегат-вольнодумец. — Но они у нее были крупного калибра.
Каламбур нашел отклик. Раздался хохот.
— Занятная дароносица! Женская грудь! — мечтательно бросил доктор Блени.
— Что поделаешь! Нужда всему научит, — продолжал Ренега, к которому вернулась его всегдашняя флегма. — Священники, которых она прятала, гонимые, преследуемые, затравленные, лишенные церкви, алтаря, пристанища, отдавали ей на сохранение святые дары и клали ей их за пазуху в надежде, что уж там-то их не станут искать. О, они в нее здорово верили! Называли ее святой. Убеждали в этом. Они вскружили ей голову и вложили в нее жажду мученичества. А она, пылкая и бесстрашная, жила и смело расхаживала повсюду со свертком гостий под фартуком. Ночью, в любую погоду, в дождь, ветер, снег, туман, по дорогам, где того гляди свернешь себе шею, она несла святые дары скрывающимся священникам, которые тайком давали отпущение умирающим… Однажды вечером я с несколькими славными парнями из Адской колонны Россиньоля [206] накрыл ее на ферме, где умирал какой-то шуан. Один из наших, прельстясь ее могучими телесными аванпостами, решил с нею повольничать, но оказался не очень-то удачлив, потому что она вцепилась всеми десятью когтями ему в физиономию и оставила там такие глубокие метки, что они не стерлись до конца его жизни. Однако плут, хоть и весь в крови, не выпустил из рук того, за что схватился, вырвав найденную у нее за пазухой боженькину коробку, и я насчитал там дюжину гостий, которые, несмотря на ее вопли и брыканье, потому что она бросилась на нас как фурия, я немедленно приказал высыпать в корыто свиньям.
206
Россиньоль, Жан Антуан (1759–1802) — французский революционер, генерал, проявивший чрезвычайную жестокость при подавлении Вандеи.
И рассказчик замолчал, кичась столь замечательным деянием, словно вошь, прохлаждающаяся на чирье.
— Выходит, вы отомстили за евангельских свиней, в тела которых Иисус Христос послал бесов, [207] — промолвил старый г-н де Менильгран своим саркастическим головным голосом. — Вы вселили в них Бога взамен дьявола: долг платежом красен.
— И ни животных, ни любителей свинины не пробрал понос, господин Ренега? — глубокомысленно осведомился безобразный маленький буржуа по имени Ла Э, ссужавший деньги из пятидесяти процентов и любивший повторять, что конец венчает дело.
207
Евангелие, Мф., 8, 30–33.
Поток грубых богохульств на время как бы прервался.
— А ты, Мениль, почему ничего не скажешь об истории аббата Ренега? — спросил капитан Рансонне, подстерегавший любую возможность прицепить к чему-нибудь историю о посещении Менилем церкви.
В самом деле, Мениль молчал. Облокотясь на край стола и подперев щеку рукой, он без отвращения, но и без интереса слушал мерзости, которые рассказывались этими закоснелыми нечестивцами: он к ним привык и пресытился ими. Он ведь столько их наслушался в разных общественных средах, через которые прошел! Среда для человека — это почти что судьба. В средние века шевалье де Менильгран был бы крестоносцем, пылким борцом за веру. В XIX столетии он был солдатом Бонапарта, отец никогда не говорил с ним о Боге, а сам он в Испании сражался в рядах армии, позволявшей себе все и совершившей не меньше кощунств, чем солдаты коннетабля Бурбонского [208] при взятии Рима в 1527 году. К счастью, судьба фатальна лишь для заурядных душ и натур. В людях воистину сильных всегда есть нечто, пусть крошечное, как атом, что ускользает от среды и не поддается ее всемогущему воздействию. Такой непобедимый атом жил и в Менильгране. В этот день он ничего не сказал бы и с бронзовым безразличием дал бы стечь мутному потоку богохульств, кипевшему и катившемуся вокруг него, словно смола в аду. Но Рансонне обращался к нему, и он отозвался с усталостью, граничившей с меланхолией:
208
Герцог Шарль де Бурбон (1490–1527), коннетабль (высший военный чин) и крупнейший феодал Франции. Рассорившись с Франциском I, перешел на сторону его врага императора Карла V и во главе его войск в 1527 г. осуществил штурм Рима, поскольку папа был на стороне французов. Рим был взят и страшно разграблен, но коннетабль Бурбонский погиб в самом начале приступа.
— Что мне сказать? Господин Ренега не сделал ничего особенно смелого, и ты напрасно восхищаешься им. Если бы он верил, что бросает свиньям Бога, живого Бога, Бога-мстителя с риском быть пораженным молнией тут же на месте или, позднее, наверняка угодить в ад, в его поступке были бы, по крайней мере, смелость и презрение к тому, что страшнее смерти, поскольку Бог, если он есть, может сделать муку вечной. Это было бы вызовом, безумным, разумеется, но все-таки вызовом сильного тому, кто еще сильнее. Но в случившемся не было и намека на подобную красоту, мой дорогой. Господин Ренега просто не верил, что гостия — это Бог. На этот счет у него не было сомнений. На его взгляд, это всего-навсего кусочки поповского хлеба, освященные дурацким суеверием, и для него, как и для тебя, мои бедный Рансонне, вытряхнуть коробку с гостией в свиное корыто было не более героично, чем вытряхнуть туда содержимое табакерки или рожка с облатками для запечатывания писем.
— Ну-ну! — вставил старый г-н де Менильгран, откинувшись на спинку стула, глядя на сына из-под приставленной козырьком руки, как если бы он проверял, правильно ли тот навел пистолет, и, по обыкновению, прислушиваясь ко всему, что говорит его отпрыск, даже если он не разделял его точку зрения. Сейчас он ее разделял, почему и повторил: — Ну-ну!
— Все это, мой бедный Рансонне, — продолжал Мениль, — обыкновенное… скажем прямо — свинство. А прекрасной, даже в высшей степени прекрасной, такой, кем я позволяю себе восхищаться, господа, хотя тоже мало во что верю, я нахожу девицу Тессон, — как вы величаете ее, господин Ренега, — которая спрятала около самого сердца то, что считала своим Богом; которая превратила свою девственную грудь в хранительницу даров Бога чистоты; которая ни на мгновение не расставалась с этой ношей, непоколебимо неся по грязи через все опасности свою пылкую и бестрепетную грудь, ставшую дароносицей и алтарем одновременно, хотя на этот алтарь ежеминутно могла брызнуть ее собственная кровь! Мы, Рансонне, Мотравер, Селюн и я, тоже носили на груди Императора, потому что там у нас ордена его Почетного легиона, придававшие нам порой мужество под огнем. А вот она носила на груди самого Бога, а не только его изображение: для нее он был реальностью. Это была плоть Господня, которую можно осязать, отдать, съесть и которую она, рискуя жизнью, несла тем, кто изголодался по ней! Честное слово, я нахожу, что это просто великолепно. Я думаю об этой девушке так же, как думали священники, доверявшие ей нести их Бога. Я хотел бы знать, что с ней стало. Быть может, она мертва; быть может, живет в нищете в деревенской глуши; но я знаю одно: будь я маршалом Франции и встреться она мне босиком, в грязи, с протянутой за куском хлеба рукой, я слез бы с коня и почтительно снял бы шляпу перед этой благородной девушкой, как если бы она в самом деле носила Бога на сердце! Генрих Четвертый вряд ли был больше взволнован в день, когда опустился на камни в грязь перед святыми дарами, которые несли какому-то бедняку, чем был бы взволнован я, преклонив колени перед этой девушкой.
Мениль больше не подпирал щеку рукой. Говоря о коленопреклонении, он откинулся назад и начал невольно приподниматься, как бы медленно вырастая на глазах, подобно коринфской невесте в балладе Гете. [209]
— Ну и дела! — сказал Монтравер, сжатым кулаком, как молотом, раздробив персиковую косточку. — Командир гусарского эскадрона на коленях перед ханжой!
— И если бы еще для того, чтобы, как пехота, отражающая кавалерию, распрямиться затем и пройти по поверженному врагу! [210] — подхватил Рансонне. — В конце концов, они же недурные любовницы, все эти богомолки и пожирательницы тела Христова, считающие себя обреченными на вечные муки при каждой радости, которую они нам дарят и которую мы заставляем их разделить с нами. Нет, капитан Мотравер, обрюхатить двух-трех лицемерок еще не беда, самое скверное — это сперва носить саблю, а потом стать лицемером самому, как какая-нибудь мокрая курица в штатском! Как вы думаете, господа, где я застал присутствующего здесь майора Менильграна в прошлое воскресенье вечером?
209
210
Обычный для тех времен тактический прием отражения конницы: первая шеренга стреляет с колена, вторая — стоя, третья через плечо второй, потом удар в штыки.