Дьявольские повести
Шрифт:
— Да, — горько вздохнул Менильгран, — таковы уж накладные расходы адюльтера и дележа женщины! В такие минуты самые задиристые забывают о гордости, становятся из жалости к перепуганной бабенке столь же трусливы, что она, и подло прячутся. Насколько помнится, меня вдобавок чуть не вырвало, когда я лез в этот шкаф в мундире и при сабле, да еще, что уж вовсе смешно, ради особы, которая забыла думать про честь и которую я не любил.
Но у меня не было времени размышлять о том, какую низость я совершаю, отсиживаясь в потемках, где мое лицо задевали платья, пьянившие меня запахом ее тела. То, что я услышал, быстро оторвало меня от сладострастных мечтаний. Вошел майор. Розальба угадала — он был в убийственном расположении духа и, как она предсказывала, в припадке ревности. Заранее склонный к подозрениям и гневу, он, вероятно, сразу заметил забытое на столе письмо, подписать адрес на котором Пудике помешали два мои поцелуя.
«Это еще что за послание?» — вспылил
«Письмо в Италию», — спокойно ответила Пудика.
Ее невозмутимость не ввела его в заблуждение.
«Неправда!» — загремел он: этого человека довольно было немного поскоблить, чтобы под Лозеном обнаружился солдафон, и одно-единственное слово его обнажило передо мной личную жизнь двух людей, тщательно скрывавших происходившие между ними сцены, образец которых я сейчас наблюдал.
Я ничего не видел, но все слышал, а слышать было для меня все равно, что видеть. Их жесты угадывались по словам и интонациям, потому что голоса уже через несколько секунд зазвучали в диапазоне предельной ярости. Майор требовал, чтобы Пудика показала ему это письмо без адреса, а та, успев его выхватить, упорно отказывалась отдать. Идов попробовал прибегнуть к силе. Я услышал топот и звуки борьбы, но, как вы понимаете, майор оказался сильнее. Он отобрал письмо и прочел. В письме назначалось свидание мужчине, и из него явствовало, что мужчина этот счастлив и ему снова обещают счастье. Но мужчина был не назван. Идиотски любопытный, как все ревнивцы, майор безуспешно домогался узнать имя того, с кем ему изменяет Пудика. А она отомстила за письмо, вырванное из ее выкрученной и, возможно, пораненной руки, прокричав во время схватки: «Ты ломаешь мне руку, негодяй!» Опьянев от ревности, насмешек и вызова, которым явилось это письмо, просветившее Идова только в том смысле, что оно подтверждало — у Розальбы есть любовник, еще один любовник, майор пришел в бесчестящее мужчину бешенство и осыпал Пудику недостойной, извозчичьей бранью. Я уж думал, он изобьет ее. Впрочем, дошло и до этого, но позже. Он упрекнул ее — в каких выражениях! — в том, что она… то, что она есть. Он вел себя по-скотски, мерзко, возмутительно, а она на все это безобразие ответила как истая женщина, которой нечего больше терять, которая до конца изучила мужчину, совокуплявшегося с ней, и которая знает, что в основе их грязного сожительства — вечная вражда. Она держалась не столь неблагородно, зато выказывала в своей холодности больше свирепости, оскорбительности и жестокости, нежели он в гневе. Она была ироничной и наглой, смеялась истерическим смехом самого острого пароксизма ненависти и на поток ругани, изрыгаемой майором ей в лицо, отвечала словами, которые умеют находить только женщины, когда им хочется довести нас до безумия, и которые падают на нас, неистовых и возмущенных, как зажженные гранаты на пороховой погреб. Из всех этих оскорбительных слов, холодно и обдуманно отточенных, больше всего Идова ранили ее уверения в том, что она не любит его и никогда не любила. «Никогда! Никогда! Никогда!» — повторяла она с радостной яростью, словно выделывая антраша у него на сердце! Эта мысль — что она никогда его не любила — особенно нестерпимо и успешней всего сводила с ума счастливого фата, мужчину, чья красота произвела столько опустошений в женских сердцах и у которого за любовью к Розальбе стояло еще его тщеславие! Поэтому наступила минута, когда, не в силах больше выдерживать укусы ее безжалостно повторяемых слов, которым он не хотел верить и от которых продолжал отмахиваться, он, безумец, возразил, словно его вопрос мог служить опровержением и словно призывая в свидетели воспоминание: «А наш ребенок?»
«Ах наш ребенок! — с хохотом передразнила она. — Он был не от тебя».
Я представляю, какие молнии засверкали в зеленых глазах майора при этом сдавленном мяуканье дикой кошки. Он отпустил ругательство, от которого могло бы рухнуть небо, и спросил:
«Так от кого же он, проклятая шлюха?»
Голос его уже мало походил на человеческий.
Но Розальба продолжала хохотать, как гиена.
«Не узнаешь!» — с вызовом выпалила она и принялась хлестать его этими словами, без конца вколачивая их ему в уши, а когда ей наскучило повторяться, она — верите ли? — пропела их, словно фанфара! Затем, достаточно отстегав этими словами, заставив достаточно повертеться волчком под бичом этих слов и достаточно покататься по спиралям страха и неуверенности выведенного из себя мужчину, ставшего в ее руках простой марионеткой, которую она вольна сломать, Розальба, ненавидящая и циничная, поименно перечислила майору своих любовников, то есть всех до одного офицеров полка, и выкрикнула:
«Я спала со всеми ними, но они не обладали мной. А ребенка, которого ты, глупец, считал своим, сделал мне единственный, кого я любила, кого обожала! И ты не догадался? И сейчас еще не догадался?»
Она лгала. Она никогда никого не любила. Но она чувствовала, что ложь ее — острый нож для майора, и она вонзала в Идова этот нож, истыкала им его, изрезала на куски, и когда ей наскучили казнь и роль палача, она по самую рукоять, как всаживают кинжал, всадила майору в сердце последнее признание:
«Ну, раз не догадываешься, отрежь и швырни свои язык собакам, дурак! Это майор Менильгран».
Она, вероятно, опять лгала, но я не был так уж в этом уверен, и мое имя, брошенною ею, попало в меня сквозь шкаф, подобно пуле. Наступила тишина, как после убийства. «Не прикончил ли он ее в ответ?» — подумал я, но тут же услышал звон хрусталя, сброшенного на пол и разлетевшегося на куски.
Я уже говорил, что майор Идов беспредельно любил младенца, которого считал своим, и, потеряв его, испытал одну из тех сводящих с ума утрат, что нам в ничтожестве нашем хочется материализовать и увековечить. Будучи в силу своей профессии и походной жизни лишен возможности воздвигнуть сыну надгробие, которое мог бы ежедневно посещать, Идов — о, это могильное идолопоклонство! — распорядился набальзамировать сердце ребенка, чтобы удобней было повсюду возить с собою, и благоговейно поместил его в хрустальную урну, обычно стоявшую на угловой полке майорской спальни. Вот эта-то урна и разлетелась вдребезги.
«А, мерзавка, значит, он был не от меня!» — заорал Идов, и я догадался, что его драгунские сапоги, за мгновение до того крошившие хрусталь, топчут теперь сердце ребенка, которого он считал своим сыном.
Розальба, несомненно, попыталась подобрать и отнять у него сердце: я слышал, как она бросилась вперед, и снова раздался шум борьбы, к которому примешивались и звуки ударов.
«На, получай сердце своего ублюдка, раз тебе так хочется, бесстыдница, потаскуха!» — взвыл майор и залепил ей прямо в лицо этим сердцем, которое обожал. Не зря говорится: беда одна не ходит. Одно святотатство рождает другое. Пудика, вне себя, сделала то же, что сделал Идов. Она швырнула ему в лицо сердце ребенка, о ком, возможно, пеклась бы, не будь он сыном ненавистного мужчины, которому ей хотелось воздать мукой за муку, позором за позор! Бесспорно, еще никогда мир не видел подобной мерзости: отец и мать лупят друг друга по лицу сердцем их мертвого ребенка!
Кощунственная свалка длилась несколько минут. И она была так удивительно трагична, что мне даже в голову не пришло навалиться плечом на дверцу шкафа, пока крик — ни я, ни вы, господа, в жизни не слыхивали такого, а ведь мы наслушались немало ужасного на полях сражений! — не придал мне сил вышибить дверцу и я не увидел… того, чего уже никогда не увижу! Сбитая с ног Пудика рухнула на стол, за которым писала, и майор железной рукой удерживал ее в этом положении, хотя она, чья одежда задралась, обнажив все ее прекрасное тело, извивалась, как разрубленная змея. Но, что, по-вашему, он делал другой рукой? Письменный стол, зажженная свеча, воск рядом с ней — все эти обстоятельства подсказали майору адскую идею: запечатать женщину, как она запечатала письмо, и он ожесточенно предавался этому чудовищному занятию, этой страшной мести извращенно ревнивого любовника.
«Ты наказана через то место, которым грешила, негодяйка!» — вопил Идов.
Майор не видел меня. Он наклонился над жертвой, которая больше не кричала, и вместо печати прижимал к кипящему воску шишечку на эфесе своей сабли!
Я ринулся на него, даже не предупредив противника: «Защищайся», — и по самую рукоять всадил ему клинок в спину между лопаток; я был бы рад погрузить ему в тело не только саблю, но и руку — так мне хотелось его прикончить!
— Правильно поступил, Мениль, — сказал майор Селюн. — Этот душегуб не заслуживал смерти от удара спереди, как любой из нас.
— Но это же история Абеляра, переписанная на Элоизу! [230] — заметил аббат Ренега.
— Интересный хирургический случай, — отозвался доктор Блени. — И очень редкий!
Однако Менильграна понесло и было не удержать.
— Идов упал мертвым на свою лишившуюся чувств сожительницу. Я оторвал его от нее, швырнул на пол и пнул труп ногой. На крик, изданный Пудикой, крик, похожий на утробный вой волчицы и пронизавший меня до мозга костей, снизу подоспела горничная.
230
Абеляр, Пьер (1079–1142) — французский средневековый философ, богослов и поэт. Влюбившись в девушку Элоизу, племянницу каноника Фульбера, был оскоплен последним и постригся в монахи, равно как и его возлюбленная.
«Ступайте за хирургом восьмого драгунского: сегодня ночью для него найдется работа», — приказал я.
Но дождаться хирурга мне не удалось. Внезапно горн, призывая к оружию, яростно загремел: «По коням!» Неприятель, сняв ножами наших часовых, застал нас врасплох. Пришлось садиться на коней. Я бросил последний взгляд на великолепное тело, впервые побледневшее и неподвижное перед взором мужчины. Но до того как выбежать, я подхватил валявшееся на пыльном полу бедное сердце, с помощью которого Идов и Розальба пытались унизить и втоптать в грязь друг друга, и унес за своим гусарским поясом эту частицу ребенка, которого Пудика назвала моим.