Дьявольские повести
Шрифт:
— Да, — сказал он голосом, который с трудом вырывался из горла — настолько слова застревали там и душили его, — я вам (больше он не обращался к ней на «ты»!) верю: я вас узнал, потому что видел в Сен-Жан-де-Люз три года назад.
При названии Сен-Жан-де-Люз лицо ее, которое после такого невероятного признания заволоклось для Трессиньи каким-то туманом, снова посветлело.
— Ах, — вздохнула она, озаренная воспоминанием, — тогда я была пьяна жизнью, а теперь…
Вспышка уже погасла, но женщина не склонила упрямую голову.
— А теперь? — эхом повторил Трессиньи.
— Теперь я пьяна только местью, — заключила она и добавила неистово и сосредоточенно: — Но месть моя будет достаточно беспощадна, чтобы я захлебнулась ею, как комары на моей родине, которые, насосавшись крови, умирают у нанесенной ими раны. Вы не понимаете меня, — продолжала она, читая по лицу Трессиньи его мысли, — но я все объясню. Вы знаете, кто я такая, но не знаете, какова я. Хотите узнать? Хотите послушать мою историю? Хотите? — настойчиво и возбужденно повторила она. — А мне вот хочется рассказывать ее всем, кто приходит сюда. Мне хотелось бы поведать ее всему миру! Это усугубило бы мой позор, но сделало бы месть еще более полной.
— Говорите, — попросил Трессиньи, распаленный интересом и любопытством, каких не испытывал до такой степени ни в жизни, ни в театре, ни при чтении романов. Ему казалось, что эта женщина вот-вот сообщит ему нечто такое, чего он еще не слышал. О красоте ее он больше не думал. Он смотрел на нее так, словно ему вздумалось присутствовать при вскрытии ее тела. Воскреснет ли она для него?
— Да, — продолжала она, — меня много раз подмывало рассказать все тем, кто поднимается сюда, но они, по их словам, делают это не затем, чтобы выслушивать всякие истории. Когда я начинала говорить, они перебивали меня или уходили, словно скоты, насытившиеся тем, ради чего явились. Безразличные, насмешливые, презрительные, они называли меня лгуньей или сумасшедшей. Они мне не верили, а вы верите. Вы видели меня в Сен-Жан-де-Люз счастливой женщиной в ореоле успеха, на самой вершине жизни, носящей на челе, как диадему, имя де Сьерра-Леоне, которое я волочу
257
Имеется в виду привилегия испанских грандов.
258
С I в. до арабского завоевания в 711 г. Испанией владело германское племя вестготов.
259
Брунхильда (ум. 613) — дочь вестготского короля Атанахильда, королева Австразии (восточной половины франкского государства).
260
Голубая кровь (исп.).
261
Других герцогств (исп.).
262
Торквемада, Томас де (1420–1498) — великий инквизитор Испании с 1482 г., беспредельно жестокий фанатик.
263
Понтификат Александра VI — 1492–1503 гг.
264
Эскуриал — дворец и город под Мадридом, резиденция испанских королей.
Герцогиня на мгновение смолкла, и Трессиньи, внимая ее возвышенному языку, убедился, что такой слог сам по себе способен рассеять любые сомнения, если бы они у него возникли. Она действительно герцогиня де Сьерра-Леоне. Да, бульварная девка начисто исчезла. Маска — Трессиньи готов был в этом поклясться — упала, обнажив истинное лицо, истинный облик. Тело, раскинувшееся в разнузданной позе, вновь обрело целомудрие. Рассказывая, она достала из-за спины шаль, забытую на подголовнике канапе, и закуталась в нее. Она стянула концы шали на своей проклятой — по ее выражению — груди, которую проституция не лишила ни безупречной округлости, ни девственной твердости. Даже голос утратил хриплость, отличавшую его на улице. Быть может, это объяснялось впечатлением от рассказа, но, так или иначе, Трессиньи почудилось, что голос ее зазвучал чище, что к герцогине вернулось былое благородство.
— Не знаю, — продолжала она, — похожи ли на меня остальные женщины. Однако, видя недоверчивое высокомерие дона Кристоваля, услышав его презрительное и спокойное: «Он не осмелится!», брошенное в адрес человека, которого я любила, я оскорбилась за него, потому что в глубине своего естества уже принадлежала ему, как некому богу. «Докажи ему, что ты осмелишься!»— сказала я дону Эстевану в тот же вечер, объяснившись ему в любви. Это было излишне. Эстеван обожал меня с тех пор, как увидел. В нашей любви была одновременность двух пистолетных выстрелов, грянувших разом и не давших промаха. Я выполнила долг испанской женщины, предупредив дона Кристоваля. Моя жизнь, поскольку я была его женой, а сердце не вольно в любви, принадлежала ему, и он, разумеется, мог бы отнять ее, выставив дона Эстевана из замка, как я просила. В безумии своей порвавшей узы души я, бесспорно, умерла бы, не видя Эстевана, и я была готова к этому страшному риску. Но коль скоро герцог, мой муж, не понял меня, коль скоро, считая себя неизмеримо выше Васкунселуша, он не допускал даже мысли, что тот способен поднять на меня глаза и начать ухаживать за мной, я не пошла дальше в супружеском героизме и перестала бороться со своей повелительной любовью… Не стану пытаться в точности передать вам, чем была эта любовь. Вы мне, возможно, тоже не поверите. Но какая мне, в конце концов, разница, что вы подумаете? Хотите — верьте, хотите — нет, но это была любовь пылкая и целомудренная одновременно, романтическая, рыцарская, почти идеальная, почти мистическая. Правда, нам было еле по двадцать, но мы были детьми Биваров, Игнатия Лойолы и Святой Терезы. [265] Игнатий, рыцарь Девы, любил Царицу небес не чище, чем Васкунселуш — меня, а я, со своей стороны, испытывала к нему нечто вроде той экстатической любви, которую Святая Тереза питала к своему божественному супругу. Адюльтер — фи! Разве нам приходило в голову, что мы можем пойти на него? Сердце в нашей груди билось так упоительно, мы жили в атмосфере таких неземных и возвышенных чувств, что не ощущали в себе предосудительных желаний и чувственности вульгарной любви. Мы обитали в лазури неба, только небо это было африканским, а лазурь — огненной. Долго ли может длиться подобное душевное состояние? Мыслимо ли это? Не играли ли мы, бессознательно и сами того не подозревая, в наиопаснейшую для слабых смертных игру и не предстояло ли нам в свой час и срок низринуться с этой непорочной высоты? Эстеван был благочестив, как священник, как португальский дворянин эпохи Албукерки, [266] а я, хотя, конечно, его не стоила, обретала в нем и в чистоте его любви веру, которая согревала чистоту моего чувства. Он носил меня в сердце, как держат в раззолоченной нише изваяние Богоматери с лампадой у ног — с неугасимой лампадой. Он любил мою душу за мою душу. Он был из тех редких любовников, что хотят видеть обожаемую женщину великой. Он хотел, чтобы я была благородной, преданной, героичной — словом, женщиной тех времен, когда Испания была великой. Ему было отраднее видеть, как я совершаю похвальный поступок, чем вальсировать со мной, сливая свое дыхание с моим. Если бы ангелы могли любить друг друга перед престолом Господним, они делали бы это, как мы. Мы до такой степени растворялись друг в друге, что проводили долгие часы с глазу на глаз и рука в руке и, хотя знали, что нам никто ни в чем не помешает, были настолько счастливы, что не желали большего. Иногда безграничное счастье так неудержимо захлестывало нас, что нам становилось больно и хотелось умереть, но вместе или одному ради другого, и тогда мы понимали слова Святой Терезы: «Умираю, потому что не могу умереть!» — это желание конечного существа, раздавленного бесконечностью любви и надеющегося, разрушив свое тело и умерев, легче вместить в себя неисчерпаемый поток любви. Теперь я — последнее из падших созданий, но, поверьте, в то время губы Эстевана ни разу не касались моих, и я теряла сознание, когда он целовал розу, а я брала себе его поцелуй с ее лепестков. В пучине мерзости, куда я намеренно погрузилась, я ежеминутно вспоминаю, для свою казнь, божественные радости чистой любви, которым мы предавались с такой отрешенностью, самозабвением и, разумеется, откровенностью, что дону Кристовалю не составило труда увидеть, как мы обожаем друг друга. Мы витали в облаках. Где же нам было заметить, что он испытывает ревность, и какую ревность! Единственную, на которую он был способен, — ревность уязвленной гордости. Нас не поймали. Тех, кто не прячется, не ловят. Мы не прятались. Зачем нам было прятаться? Мы были чисты, как пламя при свете дня, которое видно даже на свету, и к тому же счастье лилось из нас через край. Этого нельзя было не увидеть, и герцог это увидел! Сияние любви обожгло наконец глаза и его гордости. А, Эстеван осмелился! Она — тоже! Однажды вечером мы с Васкунселушем, как всегда с начала нашей любви, сидели одни, соединенные только взглядом; он, как перед Девой Марией, опустился у моих ног, погруженный в столь глубокое созерцание, что нам не нужны были никакие ласки. Внезапно вошел герцог с двумя неграми, привезенными им из испанских колоний, где он долго был губернатором. Поглощенные небесным созерцанием, которое уносило наши души и соединяло их, мы не заметили вошедших. Вдруг голова Эстевана тяжело уткнулась мне в колени. Он был задушен! Негры набросили ему на шею страшное лассо, которым в Мексике валят с ног диких быков. Времени это заняло не больше, чем вспышка молнии. Но молния не поразила меня. Я не лишилась чувств, не закричала. Из глаз моих не брызнуло ни слезинки. Я осталась нема и только застыла в ужасе, которому нет имени и из которого меня вывело лишь сознание того, что все мое существо раздирается на части. Мне показалось, что мне вскрыли грудь и вырывают оттуда сердце. Увы! Его вырвали не из меня, а из Эстевана, из тела задушенного Эстевана, лежавшего передо мной с раскроенной грудью, где, как в мешке, рылись руки двух чудовищ! Я перечувствовала все, что перечувствовал бы Эстеван, будь он жив, — настолько любовь превратила меня в него. Я ощутила боль, которой не ощущал его труп, и это помогло мне стряхнуть оцепенение, в которое я впала, когда его задушили. Я бросилась к палачам с криком: «Мой черед!» Я хотела умереть такой же смертью и подставила шею мерзкой петле. Негры накинули ее. «К королеве не прикасаются, [267] — бросил герцог, надменный герцог, считавший себя выше короля, и ударами арапника заставил их отступить. — Нет, вы будете жить, сударыня, чтобы вечно помнитьто, что сейчас увидите». И он свистнул. Вбежали две огромные свирепые собаки. «Бросьте псам сердце предателя», — распорядился герцог.
265
Бивары — имеются в виду деятели войн с маврами: наиболее прославлен среди них герой испанского национального эпоса Родриго Руй Диас де Бивар по прозвищам Кампеадор (Ратоборец) и Сид (араб., сайд— господин) (1030–1099). Игнатий Лойола — Иниго Лопес де Рекальде де Лойола (1491–1556), основатель ордена иезуитов. Святая Тереза (ум. 1582) — испанская монахиня и духовная писательница.
266
Албукерки, Афонсу д' (1453–1515) — португальский мореплаватель, завоеватель, наместник в Индии.
267
В старой Испании был закон, каравший смертной казнью за прикосновение к королеве.
При этих словах я словно распрямилась.
«Полно тебе! Отомстить можно и поумней, — сказала я. — Скорми его лучше мне».
Он как будто остолбенел от моих слов.
«Ты так безумно его любишь?» — спросил он.
Да, я любила Эстевана любовью, дошедшей теперь до пароксизма. Я любила его так, что это кровоточащее сердце, полное мной и хранившее еще мое тепло, не внушало мне ни страха, ни отвращения, и я жаждала вобрать его в свое. Я просила герцога об этом, пав на колени и сложив руки. Мне хотелось избавить это благородное обожаемое сердце от безбожного кощунственного надругательства. Я причастилась бы сердцем Эстевана, как гостией. Разве он не был моим богом? Мне вспомнилась Габриэла де Вержи, [268] чью историю мы с Эстеваном столько раз читали. Я завидовала ей. Я думала, какая она счастливица, коль скоро грудь ее стала живой гробницей для того, кого она любила. Но, видя мою любовь, герцог стал еще жесточе и безжалостней. Псы его сожрали сердце Эстевана прямо при мне. Я пыталась отнять у них добычу, я дралась с ними, но не сумела ее вырвать. Они страшно искусали меня, проволокли по полу и обтерли свои кровавые морды о мою одежду.
268
Героиня средневековой легенды, послужившей сюжетом многих литературных произведений. Тяжело раненный рыцарь и трувер Рауль (или Рено) де Куси перед смертью поручил оруженосцу отвезти его сердце Габриэле де Вержи, которую он любил. Узнав об этом, муж ее приказал зажарить сердце и накормить им жену. Когда обман раскрылся, Габриэла уморила себя голодом.
Она замолчала. Лицо ее мертвенно побледнело от воспоминаний, она, задыхаясь, яростно вскочила на ноги и, вытащив ящик комода за бронзовую ручку, показала Трессиньи изодранное платье с кровавыми пятнами во многих местах.
— Вот, — сказала она, — кровь человека, которого я любила и не смогла отнять у собак. Когда я остаюсь одна и меня охватывает отвращение к гнусной жизни, которую я веду, когда грязь подступает мне к самому рту и я давлюсь ею, когда во мне слабеет дух мщения, просыпается былая герцогиня, а девка вселяет в меня ужас, я влезаю в это платье, касаюсь всем своим оскверненным телом его окровавленных, все еще обжигающих меня складок и распаляю свою месть. Эти кровавые лохмотья — мой талисман. Когда они на мне, жажда мщения пронизывает все мое естество, и я вновь собираюсь с силами, которых, мне кажется, должно хватить на целую вечность!
Слушая эту страшную женщину, Трессиньи содрогался, его приводили в трепет ее жесты, речь, голова, ставшая похожей на голову Горгоны: ему чудилось, что вокруг этой головы извиваются змеи, гнездящиеся у нее в сердце. Теперь он начал понимать — занавес пополз вверх! — слово «месть», так часто повторяемое ею и неугасимо пылавшее у нее на устах!
— Да, месть! — продолжала она. — Теперь вы понимаете, в чем состоит моя месть. О, я выбрала этот способ ее, как всем кинжалам предпочитают тот, что наносит самые болезненные раны, — зазубренный малайский крис, который лучше всего раздирает ненавистного, убиваемого вами человека. Просто убить герцога, да еще одним ударом, — нет, я хотела не этого! Разве он умертвил Васкунселуша шпагой, как дворянин? Он отдал его на расправу своим слугам. Он бросил его сердце собакам, а тело, наверное, — на свалку. Я этого не знала, никогда не узнала. И за все это убить? Нет, это слишком легкая и быстрая казнь! Мне нужно было что-нибудь помедленней и пожесточе. К тому же герцог был смел. Он не боялся смерти. Сьерра-Леоне всех поколений встречали ее лицом к лицу. А вот гордость его, безмерная гордость была труслива там, где ему грозило бесчестье. Значит, нужно было опозорить его имя, которым он так гордился. И я поклялась себе, что вываляю это имя в самой отвратительной грязи, сделаю его мерзостней отбросов и нечистот, и ради этого стала тем, чем стала, — публичной девкой с именем Сьерра-Леоне, которую вы подобрали нынче вечером!
При последних словах в глазах у нее засверкал радостный огонек, словно после удачного удара.
— Но знает ли герцог, чем вы стали? — спросил Трессиньи.
— Не знает, так узнает, — отпарировала она с несокрушимой уверенностью женщины, подумавшей обо всем, все рассчитавшей и спокойной за будущее. — Слухи о том, чем я занимаюсь, могут со дня на день дойти до него и забрызгать его грязью моего позора! Кто-нибудь из тех, кто поднимается сюда, может выплюнуть ему в лицо весть о бесчестье его жены, а такой плевок не оттирается. Но это зависит от случая, а я в своей мести не вправе полагаться на случай. Чтоб быть уверенной в ней, я решила умереть. Моя смерть даст мне уверенность в том, что месть свершилась.
Трессиньи сбила с толку туманность ее последних слов, но герцогиня тут же внесла в них безжалостную ясность.
— Я хочу умереть так, как умирают твари моего сорта. Помните, во времена Франциска Первого один человек подхватил у одной из мне подобных омерзительную неизлечимую болезнь и заразил ею жену, а через нее короля, чьею она была любовницей, [269] и таким образом отомстил обоим. Я сделаю то же, что он. При той недостойной жизни, что я веду из вечера в вечер, недуг, связанный с развратом, неизбежно поразит меня, проститутку, я начну разлагаться заживо и угасну в какой-нибудь жалкой больнице. О, тогда я отомщу за свою жизнь! — прибавила она с устрашающим энтузиазмом надежды. — Настанет срок, и герцог де Сьерра-Леоне узнает, как жила и умирает его жена, герцогиня де Сьерра-Леоне!
269
Имеется в виду женщина по имени (или прозвищу) Прекрасная Фероньер (ум. 1542), любовница короля Франциска I (1494–1547), правившего Францией с 1515 г. История эта широко известна, но ничем не подтверждена.