Дзен футбола и другие истории
Шрифт:
За это мы не любим органы.
За это мы их боимся.
За это мы их уважаем.
Сложнее всего справиться с мыслью о том, что они не умнее нас. Себя–то мы знаем.
Медовый месяц меня угораздило провести в соседнем Каунасе сразу после студенческих волнений, о которых я, занятый другим, узнал лишь тогда, когда в гостиничный номер вошел без стука небритый мужчина в тренировочных штанах со штрипками.
– Душ не работает, – сурово сказал я ему, приняв за водопроводчика.
– И телефон, – зловеще добавил он, видимо, на
После чего вошедший показал красную книжечку, неотличимую, кстати сказать, от той, что мне выдали в пожарном депо вышеупомянутого завода, и стал задавать в высшей степени туманные вопросы.
Воспитанный в нормальной диссидентской семье, я еще пионером готовился к этому моменту. Выпрямившись, как академик Сахаров, я приготовился к бою, но вести его по давно вызубренным правилам мне мешал синтаксис – его отсутствие. Считая «бля» союзом, мой собеседник не справлялся с грамматикой, и я решительно его не понимал, пока меня не осенило: он хочет того же, чего и я – опохмелиться.
Трусливо достав из чемодана чудом уцелевшую от свадьбы бутылку, я молча отдал ее за свободу и чинно отправился с молодой в музей – смотреть Чюрлёниса.
ГВЕЛЬФЫ И ГИББЕЛИНЫ
Уж лучше Сталин, чем Буш!
– Который? – заинтересовался я.
– Любой, – легко ответила Эллен, ловко уворачиваясь от мужа, пытавшегося отнять у нее стакан.
Для американцев пара была странная. Билл служил адвокатом для дезертиров, говорил по–японски и собирал грибы(!). Эллен предпочитала неразбавленное, числилась в предках второго президента и ненавидела всех последующих. В свободное время она издавала книги о преступлениях американского правительства.
Мы подружились на пикнике в День Независимости. Свой национальный праздник они отмечали, как мы – Первое мая: потешаясь над властью. Здесь были актеры и музыканты, евреи и арабы, вегетарианцы и лесбиянки. Здесь не было военных и республиканцев, охотников и скорняков. И еще здесь не было ни одного американского флажка, хотя левые в Америке считают себя не меньшими патриотами, чем правые.
Они искренне любят родину, и делают все, чтобы ей насолить. Короче – наши люди.
С американскими диссидентами мне проще найти общий язык, потому что они не отличаются от русских – та же смесь задора, угара и паранойи. Вопреки очевидному, это – чрезвычайно оптимистическое мировоззрение: защищая от хаоса, оно позволяет всегда найти виноватого и никогда не скучать. Надо сказать, что фанатичная любовь к свободе делает и первых и вторых нетерпимыми к третьим – инакомыслящим. В этой среде понимают только своих, потому что других тут и не бывает.
– Не стоит, – говорил Довлатов друзьям, – жаловаться на то, что они нас не пускают в литературу. Мы бы их не пустили в трамвай.
Я ведь и сам был таким. В юности мне не приходило в голову, что генералы владеют членораздельной речью. Серый шлейф власти покрывал все ее неблизкие окрестности, вызывая безусловную
Казалось бы, мне самое место среди американских ястребов, которые разделяли все мои взгляды на коммунизм, кроме крайних. Именно это обычно и происходит с русскими в Америке. Например – с моим отцом.
В России, давя отвращение, он вешал на стены репродукцию Джексона Поллака, неаккуратно (такому – все сойдет) вырезанную маникюрными ножницами из журнала «Польша». В Америке на первые деньги отец с облегчением купил звездно–полосатый стяг и клетчатые штаны. Портрет Рейгана ему достался даром – его прислали товарищи по партии.
Мы с ним даже не спорили. Мои противоестественные убеждения отец считал хронической болезнью вроде язвы, только – социальной.
– Уж лучше Сталин, – говорил он, когда я голосовал за демократа Дукакиса.
– …или Брежнев, – добавлял он, когда Клинтон с моей помощью стал президентом.
Имя Путина отец не произносил всуе, уважая любую власть, кроме беззубой.
Мне тоже обидно, что в семье не без урода, но я ничего не могу с собой поделать. Мои политические взгляды определяют те же фрондерские импульсы, что и в молодости. Поставленный перед выбором, я всегда отдаю предпочтение тому, что лично меня, в сущности, не касается – вроде войны или гомосексуальных браков. Что не мешает мне обладать непоколебимой уверенностью в своей правоте.
Скажем, право на ношение оружия мне представляется глупым, а право на аборты – бесспорным. Смертную казнь я бы отменил, а образование бы оставил. Я понимаю Бога в церкви, но не в политике. Экология мне кажется важнее цен на бензин. И я с подозрением отношусь к каждому человеку с флагом, даже если он живет в Белом доме.
В этом стандартном, как комплексный обед в заводской столовой, либеральном меню нет ничего такого, чего бы я не мог обосновать рассудком. Но, честно говоря, делать это мне незачем. Не разум, а инстинкт подбивает меня выбирать из двух зол наименее популярное.
Возможно, это – врожденное, и гвельфы никогда не простят гибеллинов. Ведь партий, как полушарий головного мозга, всегда две: одна – за, другая – против.
– Даже у людоедов, – думаю я, глядя на моего друга Пахомова, – есть правое крыло.
С годами, однако, мои политические инстинкты стираются, как зубы, и я становлюсь консерватором. Если еще не в политике, то уже в эстетике.
– В Лондоне, – читал я как–то жене в газете, – сгорел ангар с шедеврами модных британских художников, включая того, что с успехом выставлял расчлененную корову.
– Ой, драма, – съязвила жена, и я не нашел в себе сил ее одернуть.