Джума
Шрифт:
Иволгин откинулся на скамье, уперся ладонями в стол, из-под лобья глядя на хозяина:
– Я-то верю, Данилыч. Мне - кто поверит? Ты ведь, Ерофей, тоже нам не все рассказал.
Повисло неловкое молчание. Наконец, Гурьянов решился. Смело взглянув в глаза Иволгину, жестко произнес:
– Я, Петр Андреич, в свое время подписку дал о неразглашении государственной тайны. И подписка энта - бессрочная.
– Он развел руками: Так уж не взыщи. Одно тебе скажу: не приведи Бог, кто в Черный яр сунется и руки в захоронку запустит, вся тайга на гробы пойдет, а може... и не хватит.
– Наталью Родионову тоже вы спрятали?
– подал голос Добровольский.
–
– Взрослая, поди. Сама решит, с кем ей остаться. К тому ж, сирота она теперича.
– Ну и наворотили, - не скрывая досады, заметил Петр Андреевич. Выгребать как будем?
– Бог выведет, - философски изрек Ерофей.
– Бог...
– недовольно откликнулся Иволгин.
– Он выведет...
– Не богохульствуй, Андреич, - строго проговорил Гурьянов.
– Не нами энто заведено, не нам и отменять. Разок уж попробовали, так окромя горя и срама ничего не нажили. Ладно, что мог, поведал вам, за остальное - не пеняйте. Коли помощь какая нужна будет, подмогну.
– Уже... "Подмогнули", - не удержался Алексей.
Ерофей с минуту неотрывно смотрел на него, потом с расстановкой четко произнес:
– Кабы парня энтого не выдернули вовремя, неведомо, был бы он живой теперича. А ежели Бог отвел - видать, так на роду прописано. В жизни людской напраслины не бывает, допрежь гдей-то все в ей четко и ясно прописано.
... Под утро и хозяев, и оставшуюся на ночь группу Иволгина разбудил надсадный, сверлящий звук. Ерофей наскоро оделся и выскочил во двор. На улице только-только начало светать. Будто над землей кто отмывал от черной краски небесный купол. Чернота медленно оплывала, стекая за верхушки высоких деревьев и под ней проступала нежная, чистая, золотисто-лазоревая кожа утренней зари.
Ерофей поднял голову, прислушиваясь к нарастающему гулу. Спустя несколько минут, он заметил в небе быстро увеличивающиеся и приближающиеся точки. Матово поблескивая брюхастыми днищами, сверкнув алыми звездами на бортах, над подворьем, оглашая его густым рокотом и вибрирующим воем, пролетели четыре вертолета. Когда шум смолк, он услышал за спиной голос Иволгина:
– Сегодня начинаются учения Забайкальского военного округа.
– Он стоял на крыльце, зябко кутаясь в куртку. На лице его застыло странное, отстраненно-задумчивое выражение, словно он силился и не мог решить простую, на первый взгляд, задачу. Петр Андреевич перевел взгляд на Ерофея: - Между прочим, в зону учений попадает и Черный яр.
По тому, как вздрогнул и побледнел Гурьянов, майор понял, что решение задачи заключено именно в этом человеке. И именно на нем сходятся все линии, стороны и грани той непонятной головоломки, которую вот уже сколько времени никак не могут разгадать ни группа самого майора, ни группа Стрельцова из "конторы".
Оперативники, поблагодарив, тем не менее, отклонили приглашение хозяев остаться на завтрак. Расставание получилось скомканным и натянутым. Машину Саши Костикова пригнали во двор уже глубокой ночью. Ездили за ней Гурьянов и сам Саша на ерофеевой "Ниве". Теперь, собравшись во дворе, ожидая пока Костиков прогреет мотор, все стояли молча, ощущая во взаимоотношениях неловкость и недоговоренность. Не потому, что не было слов, а как раз оттого, что было их более, чем много, в основном, в вопросах. Слова, слова, слова... Вопросы, вопросы, вопросы... Их можно было говорить и задавать до бесконечности. Возможно, в какой-то момент, среди хлама и мусора условностей, взаимного недоверия и блеснуло бы зерно истины, способной
Сны цвета желтого клена
... Гереруд. Герат. Гаухаршад. Мусалла. Эти слова таяли во рту, как изысканные восточные сладости. Он повторял их попеременно - на французском, английском, русском. Но слаще всего выходило на персидском - фарси. Сквозь лабиринты веков, он, ведомый памятью, возвращался в Герат, основанный, по преданию, Александром Македонским. В город, одетый в яркие одежды пережитых им эпох Саманидов, Сасанидов, Халифата, Хорасана, в столицу Куртов. В тот самый Герат, где жили и творили величайшие поэты, художники, зодчие и мудрецы - Навои, Джами, Мирхонд, Хафиз и Абру, Бехзад и Ширази.
Как-будто со стороны, вновь ощутил себя в далеком прошлом - сидящим в огромном кабинете деда в мягком, просторном, старинном кресле, завороженно и с восхищением разглядывающего красочные, фантастические миниатюры Кемаледдина Бехзада к поэме "Лейла и Меджнун". Красно-оранжевое и золотисто-лимонное, небесно-голубое и изумрудно-зеленое, розовое, сиреневое, черное, - цвета наплывали друг на друга, окрашивая диковинные цветы и одежды, образы людей и зверей. Краски наполняли сердце и душу, невесть как набухали благославенным, дурманящим ароматом и, будоража мозг, складывались в волнующие строки уже другой, не менее прекрасной, поэмы "Юсуф и Зулейха":
"... Напоминала роспись о весне,
Переливались розы на стене,
Склонялись розы в том саду друг к другу,
Казалось: милый обнимал подругу.
Казалось: то блаженства дивный сад,
На ложе сладострастья розы спят.
Короче: был чертог подобен чуду,
В нем образы влюбленных жили всюду.
Куда б ни бросил взоры ты свои,
Ты видел только образы любви..."
Но внезапно все расстаяло, как мираж. На сказочные картины рухнул пропыленный занавес цвета хаки, с резкими запахами мазута, раскаленного оружия, пота и крови. Миг... и он перестал быть Ангелом, превратившись в хитрого и коварного Дива. Стал бесом, демоном, ибо Ангелы здесь не выживали: благославенный некогда оазис Герат отныне был распят на кресте войны.
...Он чувствовал себя сверкающим, длинным, острым гвоздем и ждал своей очереди. Момента, когда его вытащат из общей массы, таких же, как он и пустят в дело, забивая по самую шляпку , вгоняя прочно и намертво в уже приготовленную для него жертву, пока не ведающую о своей участи. За тысячи миль отсюда, она спокойно и безмятежно жила размерянной, обычной жизнью, не зная, что распятый на кресте войны Герат, уже вынес ей приговор устами Хафиза:
"Весть пришла, что печаль моих горестных дней - не навечно.
Время - ток быстротечный. И бремя скорбей - не навечно.
Стал я нынче презренным в глазах моего божества,
Но надменный соперник мой в славе своей - не навечно.
Всех равно у завесы привратник порубит мечом.
И чертог, и престол, и величье царей - не навечно...
.... Видишь, надпись на своде сияющем: "Все на земле,
Кроме добрых деяний на благо людей - не навечно."
Верь во встречу, надейся на память любви, о Хафиз!
А неправда, насилье и бремя цепей - не навечно!"