Единственное число любви
Шрифт:
Ночью было слышно, как звонят в монастыре колокола, и под их тягучие звуки Кирилл в недоумении и бешенстве распинал меня на полу у топящейся печки. А я лишь медленно опускала ресницы и клонилась все ниже, касаясь лбом так и не нагревшихся досок. И лоно мое оставалось холодным.
Утром, еще до рассвета, мы курили на подгнившей скамье в саду, где мальвы пахли сыростью и серой. У Кирилла крупно вздрагивали колени.
— А ты задумывалась когда-нибудь о том, что такое разврат? — уже не отворачиваясь, глухо спросил он.
— Я думаю, что это все-таки условность.
— Условность?! — Его лицо склонилось надо мной, и на мгновение
В последнем Кирилл был прав. Но перед моими полуприкрытыми глазами грозно вставали лиловатые от вечерних теней холодные стены кремля, и преодолеть их не было никакой возможности. Я осторожно поцеловала уголок теплого рта, там, где кибить капризно соединялась с дрожащей от напряжения тетивой.
— Я уеду. Но завтра. Я… я еще не была на могиле Батюшкова. — Я произнесла эту полуложь непроизвольно, но меня охватил озноб, и я поторопилась уточнить: — Да, Батюшков, его бесстыжая древность, красота свободы… помнишь: «В чаще дикой и глухой Нимфа юная бежала… Я настиг — она упала! И тимпан над головой!»
Кирилл устало и зло поднялся со скамьи.
— Ты даже здесь умудряешься найти… — Он не договорил, передернул плечами и ушел в дом.
Я долго сидела на скамье, чувствуя, как от запаха мальв мне становится дурно, но в четыре агнцем перед закланьем стояла у надвратной колокольни и слушала уверенные приближающиеся шаги.
Та поездка в Спасо-Прилуцкий монастырь осталась во мне гудением колокольного голоса, наполнившего меня властной расплавленной медью.
— У вас жар?
— Да.
— Я отвезу вас домой.
— Нет, не домой.
Когда я скрипнула иссохшей калиткой, было уже около полуночи. Кирилл сидел у грубого подобия стола и не мигая смотрел на огонь в печке. Я молча присела на табуретку рядом и поправила растрепавшиеся волосы — от них неожиданно пахнуло ладаном. Кирилл расширившимися, как у кокаиниста, ноздрями втянул этот запах, в котором так тревожно сплетаются торжественная аскеза церкви и восточное сладострастие Соломона. Он втягивал его долго, будто наслаждаясь, до тех пор пока не закашлялся.
— Ах, почему ты не взяла с собой Шалена! Уезжай — не уезжай. Теперь уже все равно.
Он сам уехал наутро, я же вернулась в Петербург только через две недели, когда листья на северных березах уже не лили свой дрожащий золотой свет, а безжизненным прахом устилали твердую от заморозков землю. И может быть, только та последняя ночь с ним, в открывшейся перед нами обоими бездне, в которой уже не боишься ни обмануть, ни потерять, помогла мне прожить эти две недели и не сойти с ума. А жестокое, тяжкое слово «грех» навсегда осталось для меня связанным с теряющимися в небе главками вологодских церквей.
По моем возвращении Шален во время прогулок частенько смотрел на меня с недоумением, спрашивая, куда исчез молчаливый спутник наших хождений в пустынные приморские парки. «Ты совершенство, мой мальчик, и потому тебе не понять», — с тоской заглядывая в ореховые, с опущенными уголками глаза, говорила я и бежала вместе с ним в просветы полуобнажившихся кустов и падала в груды
Но время делало свое дело, и другие страсти продолжали жизнь. Я мало вспоминала о Кирилле, которого видела в последний раз стоявшим на углу распластанного низкого вокзала.
…Мы, постаревшие за ночь, попрощались тогда у порога, едва касаясь друг друга изнеможенными телами. Смятые русые волосы шевелились на утреннем ветру. И, с трудом разлепляя распухшие губы, я прошептала:
— Обещай, что не будешь ни о чем сожалеть. Уходи и не оборачивайся. — Бесплотными от бессонной ночи руками я осторожно подтолкнула его в спину, и он ушел, высокий, с нелепо поднятым левым плечом.
Но как только он скрылся за поворотом, мне стало страшно: я уже знала, что ждет меня в эти холодные, настоянные на ладане и колокольном звоне, дни. И я побежала к нему, к людям, к вокзалу…
Он стоял одиноко, держа в руках эту нелепую корзинку, набитую пакетами мелкой сухой рыбешки, которая водится только в Белом озере и которую местные власти, за неимением прославленного масла, дарили всем участникам съемок. Я готова была уже броситься к нему и в последний раз ощутить прикосновение теплого человеческого тела, а не раскаленной меди, но эта смирившаяся поза, эта корзинка, а главное, эта рыба… Я в первый раз за многие годы заплакала, а через минуту объявили петербургский поезд.
Да, я мало вспоминала о нем, изредка видя на экране титры с его фамилией или слыша упоминание о нем знакомых. О нем говорилось всегда с долей какого-то удивления и жалости; он не влезал в денежные проекты, не занимался халтурой, а все ждал и ждал непонятно чего. Потом я и вовсе перестала о нем слышать и, только прижимаясь щекой к элегантно поседевшей морде Шалена и близко видя его черный зрачок во весь глаз, на мгновение вспоминала другие, неутоленные, глаза.
А весной он стал мне сниться. Сниться редко, но отчаянно и зло, уходящей в темноту туннелей фигурой, недосягаемым зверем в осеннем лесу, и, проснувшись, я целый день ощущала себя несвободной. А потом вдруг поняла: с ним все в порядке. Больше чем в порядке — он победил.
Глава 3
АННА
Когда я встретила Кирилла, мне только что исполнилось тридцать шесть лет — возраст, в некотором роде критический для женщины, не имеющей детей. Мне, врачу, это хорошо известно. Я видела достаточно женщин, у которых в жизни было все, кроме детей, — и это «все», погоне за которым они отдали годы, предназначенные природой для другого, однажды переставало радовать их, делалось ненужным…
Отчасти так было и у меня.
С моим бывшим мужем, Игорем, мы познакомились еще студентами медицинского, а поженились в ординатуре. Первым пристанищем нашей любви стала маленькая комната на Владимирском проспекте, которую мы снимали у толстой полуглухой старухи. От тех лет в моей памяти остались долгие посиделки с друзьями, заканчивавшиеся прогулками по ночному городу. И когда мы с Игорем возвращались в нашу комнатушку, его губы находили мои, а старая кровать, перину с которой мой муж вынес на помойку, заменив толстым листом фанеры, радостно принимала наши жадные молодые тела. Утром мы разъезжались по больницам, и заведующий отделением, где я проходила практику, с ухмылкой взирал на синие тени, обводившие мои глаза, а иногда, в зависимости от настроения, позволял себе комментарии, которые возможны только в медицинской среде.