Эпилог
Шрифт:
Месяца за два до болезни Твардовского, уже после разгрома «Нового мира», мы случайно встретились у В.ЯЛакшина и дружески обнялись. Теперь в откровенном и доверительном разговоре звучало то, что в наш «жестокий век» встречается редко. Бесценное сокровище: верность.
Твардовский и «Новый мир» были опорой, державой, нравственным эталоном новой советской литературы. Роковое для нашего искусства решение, возможно, не было бы принято, если бы в нем не были кровно заинтересованы те писатели, характерной чертой которых является пропасть между дарованием и положением.
Серая, мещанская литература пробивала себе дорогу, а Твардовский упрямо настаивал на совсем другой литературе —
Это и было «Верую» Твардовского, которое он исповедовал, отстаивал и ненавязчиво внушал тем, кто способен был прислушаться к его слову. Человек светлого разума, он понимал, что писатель должен обнадеживать человечество, помогать ему, как бы ему самому ни приходилось туго.
Он — весь в продолжающейся жизни нашего искусства. Он — в светлых снах тех, кто неустанно работает, в тесноте, в немоте, ничего не расчисляя заранее, ничего не взвешивая, но твердо зная, что наша литература все равно займет то место, которое ей в веках предназначено и которое отменить невозможно. «Верую» Твардовского — прочно, потому что просто. Разбежавшись в тысячах литературных и нравственных мнений, оно живет как прикосновенье души, счастливой особенным счастьем: ничего не желая для себя, отдать всего себя родине и литературе.
XXVIII. Конец шестидесятых, начало семидесятых
Меня допрашивали в Союзе писателей по поводу Жореса Медведева в июне 1970 года, и если представить себе десятилетие 1965–1975 в виде движущейся панорамы, можно назвать рассказанную сцену одним из кадров этой панорамы. Я постарался показать ее «крупным планом». Но в дальнейшем подобный путь был невозможен. Панорама состоит из бесчисленных кадров, литература — лишь одна из ее сторон, и надо обладать незаурядным даром историка, чтобы на фактах показать неустойчивую хрущевскую «оттепель», постепенно превращавшуюся сперва в неопределенные заморозки, а потом в устоявшиеся «брежневские холода».
Размышляя о том, как происходил этот процесс в литературе, я нашел скромную, почти незаметную в общей картине модель, в которой, однако, отразилось движение десятилетия.
В июле 1965 года я получил письмо от Соломона Семеновича Подольского, старого большевика, участника кронштадтского штурма. Он провел 20 лет в тюрьме и ссылке, но, как говорили о французских аристократах, ничего не забыл и ничему не научился. Профессиональный журналист, он вернулся в партию и с комсомольским пылом двадцатых годов принялся за работу. Главной его чертой было чувство справедливости. Если бы преступления сталинского террора были осуждены, его скромное дарование развернулось бы широко и плодотворно. Этого не случилось, палачи получили пенсии, убийца гениального Вавилова живет в прекрасной квартире на улице Горького, выдающиеся представители интеллигенции, боясь реабилитации Сталина, обращались с письмами в правительство, и Подольскому ничего не оставалось,
Занимаясь Мейерхольдом, он случайно наткнулся на произведения Лунца и увлекся судьбой молодого писателя, умершего двадцати двух лет и оставившего заметный след в истории русской литературы.
В «Освещенных окнах» мне удалось рассказать о Лунце больше, чем можно было надеяться. Конечно, это объясняется тем, что я, не упоминая о его известных статьях «На Запад!» и «Почему мы Серапионовы братья», утаил его взгляды в объективных сценах, но так, чтобы внимательный читатель нашел их и оценил… Я писал также о том, что Союз писателей учредил комиссию по литературному наследию Лунца. Мне удалось воспользоваться коротким периодом «ослабления режима» в середине шестидесятых годов. В эту комиссию вошли друзья Лунца — Тихонов, Шкловский и Слонимский, который возглавил ее, к моему позднему сожалению. Тяжелую, хлопотливую работу по подготовке сборника произведений Лунца взял на себя С.С.Подольский.
Федину мы не решились предложить войти в комиссию, для этого он — председатель Союза писателей СССР — занимал слишком высокое положение. Нам он обещал содействовать и сдержал обещание.
Все это — и многое другое — рассказано Подольским в его записках, которые он составил по моей просьбе после шестилетних безуспешных хлопот. Этот своеобразный «дневник» представляет собой неоценимый исторический документ, с инвентарной точностью воспроизводящий литературную обстановку от конца шестидесятых до начала семидесятых годов. В нем без малейших преувеличений показан ход событий, который привел от уверенности в том, что книга Лунца будет издана, к безнадежному заключению, что это случится нескоро или, может быть, никогда.
При жизни Лунца в него были влюблены все, кто его знал. Подольский влюбился в него через четыре десятилетия после его смерти. Так он мне и писал: «Чем больше я знакомлюсь с Львом Натановичем, тем больше влюбляюсь в его человеческий и писательский облик. Чувство отцовской нежности пробудилось в моем сердце к этому юноше, так рано умершему, но успевшему сделать так много» (9 октября 1965 г).
Он считал — и был совершенно прав, — что наступила пора «восстановить историческую правду о Лунце… так постыдно по черному почину А.Жданова (не будь к ночи упомянуто его имя!) оболганном» (10 июня 1966 г.).
Эти и дальнейшие цитаты из многочисленных писем Подольского к М.Слонимскому, В.Шкловскому, К.Федину, Е.По-лонской показывают энергию, с которой он взялся за дело. Друзья Лунца поддержали намерение написать очерк о нем — об издании сборника тогда не было и речи. В конце июля очерк был закончен (он хранится в ЦГАЛИ и в моем архиве). Концепция очерка была ложная — Подольский считал, что, «выходя с удивительной быстротой на верную дорогу, Лунц в какой-то степени прокладывал путь и для своих «братьев». Он ошибался: талант и энергия Лунца были направлены к поискам самостоятельного пути, который принципиально отличался от направления других «братьев» (кроме, может быть, меня). Пытаясь убедить в своей правоте, он не «прокладывал путь», а «срывал» «братьев» с традиционного, давно проложенного пути.
Но и ложные концепции приводят иногда к положительным результатам. Впервые жизнь Лунца была последовательно рассказана — уже и это было заслугой, подсказавшей мысль о сборнике произведений Лунца.
Эта мысль, высказанная мною, тотчас же повлекла за собой другую: а что, если обратиться к Союзу писателей с просьбой организовать комиссию по литературному наследию Лунца? Еще два-три года назад подобная попытка показалась бы совершенно вздорной.
Во-первых, еще не было случая, чтобы Союз назначал комиссию по литературному наследию писателя, скончавшегося сорок лет тому назад, то есть за десять лет до возникновения Союза.