Ещё один плод познания. Часть 2
Шрифт:
И в месяцы подготовительного курса, и потом, во время "настоящей" службы, уже будучи приписан к действующей части, он ездил иногда, получая увольнительные, ночевать к тем родственникам, у которых когда-то, после школы, гостил. Но не чаще раза в месяц - было до их дома не близко; и жил он почти постоянно на базе - в спокойные недели выезжал иногда на вечер, поймав попутку, погулять в ближайший городок, но возвращался на ночь.
Но не так уж много было таких "спокойных недель" - то и дело случались переброски в опасные места, и передислокации с одного опасного участка на другой; и было в том числе несколько столкновений с террористическими группами, и были поиски вооружённых террористов, скрываемых в селениях, - поиски, когда приходилось прочёсывать жилые кварталы, зная, что каждую секунду из-за угла могут выстрелить или бросить бутылку с зажигательной смесью... На отдыхе солдаты делились между собой ощущениями: было страшно, всем было страшно, но страх не лишал воли, не обездвиживал - ведь в руках оружие, а в душе уверенность, что дело твоё сверхважно, что даже гибель, если и встретишь её, не будет глупой и бессмысленной...
И была перестрелка в пустынной местности близ одного села, когда он, дав очередь из американской винтовки "M-16", увидел чётко
И Мишель Рамбо знал: да, это его пуля стала смертельной для накануне ещё живой плоти. Он впервые убил. Солдаты обычно не говорили между собой о том, от чьих выстрелов падали враги; и только много позднее посвятил он в произошедшее родителей, которым вообще-то писал часто и длинно... В ту пору только наедине со своей душой осмысливал он это. Отчётливо вспоминалось ему то, что думал он однажды на ночь глядя, лёжа в спальном мешке и стараясь подольше не заснуть, продлить часы блаженно осознаваемого отдохновения... "Я выстрелил, - думал он, - и сделал это сознательно, целясь и желая умертвить живое, усматривая в том свой долг. Что же теперь? Изменился ли я, подобно... подобно Адаму и Еве, когда они вкусили тот плод, по той легенде? Или, может быть, это и не легенда?
– отвлекался он на иное, - я не знаю, чему верить... но как же не хочется происходить от неких безобразных нелюдей... но Адам и Ева были изгнаны из рая, а я... а во мне - что может измениться? Я ведь и не был в раю... Или всё-таки - был? Ведь детство, так часто пишут и поют, похоже на рай... Детство... чьё-то - может быть, да... но не моё!
– ослепительным всполохом озарила его мысль.
– Не моё, потому что в моём была Ноэми и была её гибель. Я - может быть, уже тогда был изгнан из рая... И, может быть, именно поэтому меня не тяготит, что я пересёк теперь ещё один рубеж, что я превратил живую плоть в мёртвую груду органических соединений..." Ему было чуть странно, насколько не смущало его то, что он стал одним из тех, кто проливал кровь. Но он понимал, ещё же более - ощущал, почему не тяготится этим. В воображении зажигался золотистый отблеск той электрической свечи - тогда, в "уголке Ноэми"; и думалось Мишелю, что он, быть может, выстрелом своим сумел предотвратить вспыхивание ещё кто знает скольких таких же... и не они будут светиться, а взоры детишек, которые смогут достроить свои башенки, и собрать отложенные на следующее утро мозаичные картинки, и восхититься тем, что у них получилось... Перед ним предстало видение некоего гигантского, кровоточащего и рассёкшего мироздание рубца. По одну сторону этого рубца был он сам, и близкие ему там были, и не очень, и совсем безвестные, в чужих странах; но все были объединяемы чем-то окрашивающим их в живительные цвета; по другую же сторону разверзалась пучина абсолютного зла. Она была тоже как бы "живая", но ПО-ИНОМУ, и в неё - так ему ощущалось, - не только необходимо, но и желанно бить и бить без устали любыми способами, любым оружием, - чтобы не метнула эта пучина свои хищные щупальца туда, где настоящая жизнь, и не выхватила больше никого и никогда... Ему припомнился тогда американский фантастический рассказ о немыслимо экстремальном поединке человека с неким страшным, бесконечно чуждым и ненавидящим всё земное "пришельцем" - о поединке, решавшем, которой из двух цивилизаций выжить, а которой - исчезнуть... Человек всё-таки победил, и эта победа его обернулась гибелью миллиардов существ, и - именно "И", а не "НО", - это была благословенная победа...
Мишель Рамбо, допивая чай и шаря уже было в кармане, чтобы достать ключи от машины, при этом воспоминании чуть усмехнулся и решил - посижу несколько минут ещё...
О нет, конечно, тогда перед ним, девятнадцатилетним, мелькать-то мелькали эти образы, но было ему тогда ещё далеко до настоящего осмысления их... Только много позже, во всеоружии зрелого разума, он сумел хоть отчасти облечь их в одеяние чётко сформулированных мыслей. Он читал впоследствии в том числе иудейские религиозные поучения, очень оттачивающие логическое, категориальное мышление, и пришёл к противопоставлению тех, кто "если и убивает, то для того, чтобы жить и спасать", тем, кто "если и живёт, то для того, чтобы убивать". Вот это-то и были для него те "пришельцы", про которых он, юный, подумал тогда, кутая уставшие ступни в мягкую ткань спального мешка и уставив в пространство трубочку сигареты...
И только много позже дошёл он до той идеи, которую недавно высказал комиссару Жозефу Менару и этой столь тонко почувствовавшей его душевный настрой Натали: до идеи о том, что грань, отчёркивающая мир людей от абсолютного зла, что грань эта - ЕСТЬ; и что даже не зная, где точно она проходит, человек обязан порой - ударить насмерть, истребить, уничтожить. Надеясь на то, что поразит только само зло и не убьёт вместе с исчадиями невинных; но именно всего лишь НАДЕЯСЬ, и принимая на душу свою груз сомнения - точно ли это так?..
Нет, тогда, в девятнадцать, он не умел ещё, конечно, так рассуждать; но чувства были - те самые...
Потом он принимал участие ещё в нескольких стычках. И бывало так, что врага опрокидывала пуля, но нельзя было сказать - чья: его, Мишеля, или кого-то из тех, кто рядом... И дважды погибали на глазах его товарищи, с которыми вместе он и выходил на операции, и пил кофе на отдыхе, и замерзал, и потом в жару обливался... Сложилось так, что не те это были, с кем он близко сдружился, но каждый из них был - своим, и о каждом была скорбь: и о нём самом, и о тех, кому смерть его была страшным горем... А один раз застонал от боли рядом младший сержант Давид, с которым тоже особой дружбы не было, а недавно ещё и переругиваться с ним довелось о том, чья очередь идти в караул в третью смену, под утро; он застонал от осколка, угодившего ему в правую ногу, где-то под коленом, - и, машинально продолжая держать оружие, тяжело рухнул на мокрую насквозь от только что прошедшего ливня землю... И волочить его до надёжного прикрытия - откуда уже, дай Бог, отвезут в санчасть, - надо было перед собой, подталкивая: на руках нести нет сил, не ребёнок ведь, парень под метр восемьдесят, а на спину взять - подставишь под пули... И раненый сквозь стоны хрипло твердил ему - "пусти, я сам, я поползти попробую..."; но Мишель продолжал тащить его на почти вытянутых руках, закрывая от выстрелов. Чуть колотил холодок успевшего стать привычным страха, но этот страх не мешал двигаться, поддерживая товарища, не мешал делать то, что было непреложным долгом... И припоминалось в эти мгновения, как бился он тремя годами раньше в воде, пытаясь одной рукой удержаться на плаву, другою - не отпустить, не упустить Жюля... И - посчастливилось, они добрались, младший сержант был перебинтован и увезён в госпиталь, а Мишель остался невредимым.
Он был хорошим бойцом, умел перемещаться, пригибаясь и замирая порой, без глупой игры с опасностью, но когда надо - не трепеща перед нею. И вот служба стала подходить к концу. Он ни разу не был ни ранен, ни контужен, ему посчастливилось. Пройти офицерские курсы ему не предложили - он слышал от штабных, что эта идея вроде бы взвешивалась, но была отклонена... то ли из-за его двойного гражданства, то ли ещё и потому, что он и сам не высказывал желания стать кадровым военнослужащим. Это не тянуло - хотелось учиться... решить бы, правда, - где и чему... И было чувство, что отдал он некий долг, и не настолько привлекал армейский образ жизни, чтобы повязаться с ним на многие годы.
И ещё было такое чувство, ещё не вполне на тот момент уяснённое, что и учиться, и вообще постоянно жить захочется ему, наверное, всё-таки в Европе. К той стране, где служил и сражался, он был причастен древней кровью, и детской болью, и боевой дружбой; но мир, в котором жили отец, мать и сестра, уже учившаяся тогда на втором курсе филологического факультета, казался ему и душевно, и житейски ближе.
И всё-таки, демобилизовавшись, он не спешил уезжать, откладывал этот шаг: слетал погостить, увидеться с семьёй и школьными друзьями, - и вернулся. Частично на родительские деньги, частично на армейское выходное пособие снимал трёхкомнатную квартиру в более или менее сносном, хоть и далеко не престижном районе - вскладчину с двумя компаньонами-студентами: каждому по комнате, кухня общая... да и не нужна ему была отдельная кухня, не готовил он ничего, кроме кофе, чая и бутербродов... Подрабатывал охранником, а потом, сдав на права и купив старенький мотоцикл, - по совместительству ещё и курьером. Родители не были в восторге, узнав про мотоцикл, но Мишель был чужд лихачества, ездил осторожно - он очень оценил сказанные когда-то отцом слова о том, как глупо рисковать впустую...
И часто ходил он в библиотеку находившегося не особенно далеко от его квартиры университета: он, не будучи студентом, не мог брать книги на дом, но в читальном зале сидел часами - благо книг на его родном языке было много, и сгруппированы они были в солидные разделы... И пробовал иногда писать. Мечтал создать нечто и остросюжетное, и насыщенное психологизмом, и уже звучали в уме диалоги, и мелькали фрагменты; но фабула не придумывалась, и через воронку собственного "я" неизменно втекало сочиняемое в чашу личных переживаний и воспоминаний, и не получалось изображать происходящее глазами некоего иного, "не-себя". А писать откровенную автобиографию не хотелось, да и тот ли возраст, чтобы сколько-нибудь уместно было браться за неё?
Уезжать он не спешил в том числе и потому, что под конец армейской службы появилась у него подруга - кассирша продуктового магазина близ дома, в который он иногда приезжал на побывки. Она очень рано успела выйти замуж, родить малыша-сына и в первые же месяцы после того развестись. Худенькая, черноглазая, с чёрными локонами и ладными, правильными чертами лица... Правильными, хотя и жестковатыми... впрочем, потом Мишелю стало ясно, что некоторая жёсткость взгляда характерна вообще для разведённых женщин... Ализа была не особенно застенчива и сама довольно откровенно дала понять понравившемуся ей солдатику, что будет рада, если он навестит её... "Ты не боишься?
– спросил он, когда у них начиналось.
– Я же тебе ничего не обещаю - привыкнешь, потом тяжело будет расставаться...". "Не боюсь, - ответила она, - отвыкать я раз и навсегда уже научилась". Полтора года длились эти отношения. Он часто приносил что-нибудь ребёнку, которому было тогда чуть больше двух лет, хотя не откликался на попытки Ализы - попытки, которые она не часто, но всё-таки порой делала, - возложить на него те или иные как бы символически "отцовские" нагрузки. "Это не моё" - чётко осознавалось им... Бывший муж, Альберт, брак с которым был расторгнут по её инициативе, снедаемый и обидой на неё, и тоской по сыну, часто звонил, укоряя и грозя - довольно наивно, - проучить. Он нигде постоянно не работал, не мог ни алименты исправно платить, ни толком ухаживать за ребёнком, родители же его жили в другом городе и помогали мало. Поэтому брать малыша ему разрешалось по суду только раз в две недели по выходным; а он ревновал, хотел, видно, оставаться настоящим отцом, и больно ему было, что чужой человек видит его дитя намного чаще. Однажды он подкараулил Рамбо недалеко от дома Ализы в тёмном парке; произошла драка, Мишель хорошенько заехал напавшему под правый глаз, хотя и сам получил в челюсть так, что потом денька три побаливало... Их растащил заметивший потасовку полицейский патруль; обоих доставили в участок. Выяснив, что ни один из них не имеет криминальной предыстории, - отпустили, предупредив, что если подобное повторится, будет заведено дело. Пока полицейские наводили справки, противники перестреливались очередями сигаретного дыма и бранных слов. Но сквозь завесу дыма и брани перед Мишелем постепенно проступала столь же обычная, сколь и пронзительная, человеческая боль. "Я служил в танковых войсках, - ожесточённо сказал Альберт то ли ему, то ли полицейским, - я неделями дома не видел, по мне и пулями, и ракетами колошматили; и за это всё теперь я никто... и суд у меня ребёнка отбирает, всё бабам причитается, отец - второй сорт...
– а теперь вот ещё и ты..." "Я служил в пехоте, - слегка усмехнувшись, ответил ему Мишель, - и лупили по мне тем же самым, чем и по тебе, а дома я не видел три года, потому что дом моих родителей в другой стране... так получилось...". Это "так получилось" добавил он тогда без интонации вызова, тихо и с чуть виновным вздохом. Ибо капельку пожалел, что сказал про "три года". Совершенно не хотелось ему выглядеть идеологически мотивированным добровольцем - ни в этот миг не хотелось, ни раньше, ещё во время самой службы. Добровольцу - легче, он сам выбирает себе поприще и стезю, а этот парень был призван и никем не спрошен... Но ведь и он, Мишель, тоже не был - на самом деле не был, - никаким "добровольцем"... нет, он был мальчиком, которого успели защитить когда-то... его - успели, а....