Ещё один плод познания. Часть 2
Шрифт:
Потом иногда поздно вечером, когда ему, уже лежавшему в кровати, долго не засыпалось, он слышал из гостиной родительские голоса; мама и папа что-то взволнованно обсуждали. Пару раз доносились слова о том, что "надо решаться", и о том, что "детям будет трудно", и о том, что "такие вещи должны решать взрослые"... Он догадывался - они хотят предпринять нечто... и хотелось ему спросить - что же именно, - но было не по себе, и он откладывал вопросы... По сути дела - так Мишель понимал теперь, - он боялся увидеть их растерянными и нерешительными. Боялся того, что они вдруг спросят его - а как бы он хотел, - и захотят, чтобы он что-то там выбирал; а в таком возрасте дети ещё предпочитают, чтобы в крупных вопросах их ставили перед фактами. Ибо тогда ребёнок ощущает: эти большие, любящие, те, что рядом, - сильны, уверены в себе, знают, что делать... И мир его тогда остаётся уютным и надёжным.
Его и поставили перед фактом - его и четырёхлетнюю Сюзан. Оказалось, что скоро они все вместе уедут далеко, будут жить в другой стране, в той, где они все - и мама с папой, "и даже вы, малыши", - когда-то родились, и где все понимают "язык, который дома"... Мишелю было жалко расставаться с товарищами,
– 6 -
Завидев впереди эмблему бензоколонки, Мишель Рамбо осторожно взял правее и через две минуты съехал с шоссе и остановился между круглосуточным магазинчиком и примыкающим к заправочной станции навесом автомойки. Остановился только для того, чтобы позвонить, - он не любил стоять на обочине. То, что его чуть встревожило, могло бы и подождать, конечно... И можно прямо теперь же - он ведь в получасе езды от своего городка, - прежде чем домой, заглянуть к маме, живущей через две улицы... Но нет, засиживаться сейчас нет сил, он устал; а мелькнуть и уехать - не совсем красиво... У мамы желательно бывать подольше, ей одиноко после того, как два года назад умер отец - от инфаркта, скоропостижно... И как же хорошо, что она так близко живёт... Мишель набрал номер. Когда мама ответила, он, чуть скомканно перебросившись с нею несколькими дежурными фразами о том, как дела, спросил с ноткой беспокойства: "Ты можешь посмотреть в малиновом альбоме, там ли карточка та... ну, я у дома, перед отлётом... в шесть лет?.." "Зачем тебе это сейчас?" - в мамином голосе прозвучало волнение. "Ну, вдруг подумалось - не пропала ли, а она единственная за те месяцы...". "Сейчас посмотрю, - сказала мама, - а даже если бы и пропала... люди жили когда-то без фотографии, и это не мешало помнить то, что помнилось". "Когда-то и без письменности жили, - отозвался Мишель, - но нам, тем не менее, жаль Александрийской библиотеки..."
Карточка оказалась на месте... Он, поблагодарив, отключился, зажёг ещё сигарету, выехал опять на слабо освещаемое шоссе...
Да, этот снимок они сделали, а следующий был только года через два, кажется, в Париже, - тогда не щёлкались без конца, да и нечем было... И сами воспоминания отчасти прерывисты. Они совершили тот перелёт и вскоре поселились не в огромном городе с подземными поездами, а в небольшом и уютном, недалеко от того, где живут теперь. Вокруг - на улицах, в магазинах, в недешёвой частной школе, в которую отдали его, а двумя годами позже и Сюзан, - зазвучала та же речь, что и дома. Отец почти сразу устроился на работу - инженером на одном из металлообрабатывающих предприятий; вскоре и мама - биолог по образованию, - получила учительскую ставку в старшей школе. Мишель быстро привык, ему нравилось жить в этом краю не меньше, чем в том, покинутом; опять было много товарищей, и все уважали его, умевшего и самостоятельно мыслить, и, когда надо, постоять за себя. А ещё он стал ходить в секцию настольного тенниса - сам попросился, увидев однажды игру взрослых. И у него очень здорово получалось - ему поставили движения, уже через полтора года он отлично умел делать накат, топ-спин, подрезку, да и закручивал иногда метко и непредсказуемо. Потом были соревнования, награды, были несколько лет в основном составе команды, выступавшей в серьёзной юношеской лиге... Да и выезды на международные игры тоже иногда случались - правда, не на первенство Европы, до этих высот он так и не дотянул...
Жизнь была нетяжёлой, не хмурилась, не обстреливала обидами, а чаще улыбалась. Да и как же было ей не улыбаться умному, симпатичному, спортивному пареньку... И он улыбался окружающему миру, был открыт, общителен, весел... Учился с ленцой - ему было безразлично, будет ли он числиться в первых учениках, - но без усилий получал вполне приличные оценки. Очень любил разные соревнования, не пропускал почти ни одного из периодически проводимых в школе первенств - по настольному футболу, по стрельбе из детского ружья с пружинкой вместо пули, а позже в шашки и шахматы. А вот в солдатики почти не играл - и не коллекционировал, в отличие от большинства мальчишек-одноклассников, фигурки рыцарей, индейцев, пиратов или мушкетёров. Он не объяснял - почему; а между тем фильмы про войну и приключения смотрел с удовольствием... И с удовольствием нисколько не меньшим обычно принимал участие в разных классных мероприятиях, в играх. Вот только не захотел почему-то в девять лет поехать с классом в игротеку, где - им сказали заранее, - самые разные виды детских строительных материалов, всевозможных кубиков и палочек, и будет конкурс на лучший макет дома или городка... И был случай - позже, в одиннадцать, во время двухдневной, с ночёвкой, экскурсии в Париж... Он стоял тогда вместе со всеми на смотровой площадке Эйфелевой башни... Уже были сумерки, сверкало множество огней, и классная руководительница сказала: "Смотрите, ребята, дворцы издали словно игрушечные..." И он, Мишель, при этих словах вздрогнул - и резко отшатнулся, отпрянул, больно ударившись боком о решётку и чуть не сбив с ног девочку, что была рядом. И на несколько секунд охватил его - так припоминалось потом, - некий озноб, смешанный с чувством невыносимой духоты... "Что с тобой?" - испуганно спросила учительница. Он, справившись с собой, смущённо бормотнул - "Извините, поскользнулся, думал, что упаду..."
В подростковые годы он имел своё мнение на разные темы, любил азартно спорить, вступать в словесные схватки, готовить и двигать в бой колонны и батареи аргументов. Спорил весело и многословно - почти всегда. Любил рассказывать анекдоты, выдвигать разные, порой фантастические, идеи - о жизни в будущем, о космосе, о телепатии и мало ли о чём ещё, - и облекать их в замысловатые словесные кружева. А иногда - впадать и в пустое жонглирование словами, которое учительница по литературе назвала однажды "симптомом хронической подвешенности языка". Он с удовольствием прохаживался и по успевшим приесться политическим штампам, и по тупо-назойливым рекламам... Любил устраивать на потеху одноклассникам "анонсы" предстоящих серий той или иной американской мыльной телеоперы - то в рифму, то без: "... Сюжет наш снова на повороте! Блондинку Шеннон брюнет Тимоти начал решительно отшивать и с Джессикой двинет вот-вот в кровать... И спасительная амнезия не замедлит окутать сознание столь невинной в душе Анджелы, чтобы не довелось ей скорбеть о дерзком Кевине, которого собственноРОЖно пронзит злобствующий супруг-миллиардер..." Правда, потом он порой мысленно осаживал сам себя: "А можно ли смеяться над теми, кто обманут?.. И ведь я сам с удовольствием то и дело смотрю это всё - так зачем же тогда вышучиваю?.." Взрослея, Мишель научился более чутко улавливать моменты, когда его "заносило", - и вовремя останавливаться; и всё же тяга к "разглагольствованию" осталась у него отчасти на всю жизнь.
И в компаниях он любил бывать, и с девушками не был робок... Жизнь была в целом дружелюбна.
На этом фоне тем более странным показалось то, как высказался он однажды в шестнадцать лет, на уроке литературы. Учительница очень интересно рассказывала о средневековом мировосприятии Данте, допускавшем вечные муки; она прочитала отрывки о девушке Франческе и о графе Уголино, а потом заметила: "В те времена это не ужасало настолько, насколько жутким и немыслимым кажется нам сейчас. Мы едва ли можем, наверное, согласиться с идеей вечных мук для кого-то". Мишель поднял тогда руку, встал и сказал - кратко, мрачно, отрывисто: "Я - могу. Для тех, кто убивает невинных. Вслепую. Особенно - детей". Это связалось для услышавших его слова с террористическим взрывом, произошедшим не так давно именно в той самой стране Данте, в Италии, - там взорвалась подложенная на железнодорожном вокзале бомба, и погибли десятки людей, и были среди них в том числе маленькие дети. Он не сказал ничего про страну, в которой жил когда-то малышом и в которой убили Ноэми, маленькую Ноэми со светло-каштановыми волосами. Он не упомянул эту страну, он вообще избегал "национальной" тематики. Правда, на его счёт никто не прохаживался - и он сумел бы отреагировать, если что, на оскорбление, - но тема эта казалась ему заведомо тяжёлой, способной создать нечто отчуждавшее в отношениях с большинством окружающих... Да и не было в его образе жизни ничего, что наводило бы на неё: он не соблюдал иудейских пищевых запретов, лакомился творожным сыром с креветками и салатом из кальмаров... Родители, склонные к некоторой - правда, частичной и умеренной, - религиозности, вздыхать вздыхали, но не давили на него: смысла нет, полувзрослый ведь уже человек, да к тому же и не из тех, кто поддаётся давлению...
После этих его слов класс с четверть минуты молчал; потом учительница сказала - "Но тогда ты, наверное, отправил бы в вечный ад всех, кто, скажем, захватывая города, жёг и резал население... и кто сбрасывал бомбы..." "На Хиросиму ту же, например" - откликнулась одна девочка. "Понимаете, - чуть нерешительно ответил Мишель, - мне кажется, что делать такое, когда вокруг мирная жизнь, - ещё страшнее, чем когда явная война и когда люди к такому... как бы готовы... нет, не готовы, а подготовлены, что ли... Об этом, конечно, можно без конца думать..." - и он сел, не особенно желая, чтобы развернулась дискуссия. И она не состоялась, тем более, что урок этот был в тот день последним, через три минуты прозвенел звонок, и все стали, будучи всё ещё под впечатлением прозвучавшего, собираться по домам...
И потом ему подумалось, что промолчал он о стране Ноэми всё-таки прежде всего даже не из "национальных" соображений. А потому, что ЭТИ воспоминания он всё ещё делил только со своими родителями - и бережно, с не свойственной ему в целом нервозностью боялся дать кому-то "не совсем близкому" прикоснуться к ним.
И совсем ни с кем не делился он тем, к чему его очень тянуло, но что не особенно получалось. Он мечтал о писательском творчестве и пытался не раз - в темноте, на ночь глядя, или иногда на уроке, задумавшись и отвлёкшись, - складывать некие сюжеты. Ему виделись чьи-то образы, но чаще всего он ловил себя на том, что примеряет сам к себе те или иные приключения, которые просились на бумагу. Каждая фантазия увешивалась, подобно праздничной ёлке, отрывками речей, сложившимися картинами отдельных действий; только вот досадно ему было, что сюжеты увлекательные не придумывались. Вместо этого каждый раз его закручивало, словно в воронку, в переживание уже изображённого, уже написанного кем-то - правда, расцвеченного по-иному, но что в том проку? Только помечтать можно... "но это уже сложено не мной - просто я преломляю нечто успевшее полюбиться мне через грани своей личности..."
И мелькала ещё мысль, что, как бы ни стараться придумать сюжетные линии, реальность всегда превзойдёт то, что воображается; что всё самое яркое даст сама жизнь - правда, не обязательно именно тогда, когда живущему хочется этого... И не только самое яркое, но и самое страшное... И Мишель вновь и вновь возвращался к кладовой памяти, в которой жила и кровоточила ТА ночь, когда он, и сестрёнка, и родители - вчетвером, - вжимались всею плотью в лежавшее на полу одеяло... а в доме рядом - погибала Ноэми, так восхищённо, такими сияющими глазами смотревшая накануне вечером на свой игрушечный городок... Трагичность жизни била, хлестала в этом воспоминании... "и могу ли я добавить что-то к этому, придумать нечто сопоставимое?.."