Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
Персонаж, который выводится в тексте Шинкарева, — некий «истинный Митек» — работает в котельной, занимается своими делами и абсолютно не в курсе того, что происходит в окружающем его «большом» мире. Он не следит за новостями, не читает газет, не смотрит телевизор. Его не заботят карьера, деньги, социальный успех. К своему здоровью он тоже относится спустя рукава. Его взаимоотношения с обществом ограничены небольшим набором действий, которых просто не избежать. Например, если он ходит в магазин, то делает это в крайнем случае, для покупки базовых продуктов питания. И знает он о существовании лишь пары соседних магазинов, один из которых — винно-водочный. Согласно тексту, физиологические потребности Митька крайне просты и незамысловаты, и на их удовлетворение уходит мало средств и усилий: «Митек, конечно же, зарабатывает в месяц не более 70 рублей в своей котельной (сутки через семь), где он пальцем о палец не ударяет, ибо он неприхотлив: он, например, может месяцами питаться только плавлеными сырками, считая этот продукт вкусным, полезным и экономичным, не говоря уж о том, что его потребление не связано с затратой времени на приготовление»{420}.
Согласно другому рассказу из текста Шинкарева, один героический Митек изобрел быстрый и недорогой способ приготовления большого количества пищи на месяц вперед, для экономии времени и денег: «Этот Митек покупал 3 кг зельца (копеек 30 за кг), 4 буханки хлеба, две пачки маргарина для сытности, тщательно перемешивал эти продукты в тазу, варил и закатывал в десятилитровую бутыль. Таким образом, питание на месяц обходилось ему примерно в 3 рубля плюс большая экономия времени»{421}.
Персонаж
…плывет океанский лайнер. Вдруг капитан с капитанского мостика кричит в матюгальник:
— Женщина за бортом! Кто спасет женщину?
Молчание. На палубу выходит американец. Белые шорты, белая майка с надписью «Майами бич». Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках стального цвета. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Американец, поигрывая бронзовым телом, подходит к борту, грациозно, не касаясь перил, перелетает их и входит в воду без брызг, без шума, без всплеска! Международным брассом мощно рассекает волны, плывет спасать женщину, но… не доплыв десяти метров… тонет! Капитан в матюгальник:
— Женщина за бортом! Кто спасет женщину!
Молчание. На палубу выходит француз. Голубые шорты, голубая майка с надписью «Лямур-тужур».
— Я спасу женщину!
Одним взмахом пластично расстегивает зиппер, срывает шорты и майку, остается в плавках с попугайчиками. Корабль, затаив дыхание, смотрит. Француз подходит к борту, как птица перелетает перила, входит в воду прыжком три с половиной оборота без единого всплеска! Международным баттерфляем плывет спасать женщину, но… не доплыв пяти метров, тонет. Капитан в матюгальник срывающимся голосом:
— Женщина за бортом! Кто спасет женщину!
Молчание. Вдруг дверь каптерки открывается, на палубу, харкая и сморкаясь, вылезает русский. В рваном промасленном ватничке, штаны на коленях пузырем.
— Где тут? Какая баба?
Расстегивает единственную пуговицу на ширинке, штаны падают на палубу. Снимает ватник и тельняшку, кепочку аккуратно положил сверху, остается в одних семейных трусах до колен. Поеживаясь, хватается за перила, переваливается за борт, смотрит на воду и с хаканьем, с шумом, с брызгами солдатиком прыгает в воду и… сразу тонет{422}.
Русским героем является Митек. В рассказе отсутствует ожидаемая кульминация, которая была бы возможна, если бы герой спас тонущую женщину или хотя бы героически утонул в метре от нее. Митек не дает этой кульминации случиться, поскольку тонет, даже не начав плыть. Если сказочный Иванушка-дурачок в конце концов побеждает заморского принца или сверхъестественное существо, то в митьковском рассказе не побеждает никто. Неожиданность этой концовки является одним из важных элементов митьковской эстетики. Главной идеей здесь является не то, что выдуманный герой не тянет на «крутого парня», а то, что он даже не догадывается, что кто-то хочет быть крутым. Митек никого не побеждает потому, что стремление к победе ему просто незнакомо — он не понимает, что такое состязание. Но по этой же причине он не может и проиграть. Он существует в отношении вненаходимости ко всему дискурсивному пространству, в котором и выигрыш, и проигрыш возможны как таковые. Находясь внутри формальных параметров этого пространства, он живет за пределами его констатирующих смыслов.
Подобные истории постоянно пересказывались членами группы и их друзьями, зачастую в присутствии людей, слышавших их не в первый раз. Сам ритуал пересказа был не менее важен в создании митьковского мифа, чем другие ритуализованные действия — ритуалы общения, совместного распития спиртного, произнесения тостов, а также ритуалы приветствий, с обниманиями и похлопываниями, поцелуями и драматичным жестикулированием. Ритуализован был и стиль одежды Митьков, главными чертами которого было использование неизменных тельняшек и недорогой, неяркой, мешковатой одежды большого размера, подчеркивающей полное отсутствие идеи «модного» внешнего вида. Речь Митьков тоже была ритуализована: эмоциональный драматизм сочетался в ней с гротескным добродушием, иногда доходящим почти до истерики {423} . Ее важной чертой было большое число междометий, возгласов и уменьшительно-ласкательных форм, многие из которых члены группы придумали сами. Друг к другу, к своим друзьям, а часто и к незнакомым Митьки обращались, используя уменьшительные формы «братишка» и «сестренка», в которых подчеркивались не просто добрые, но квазиродственные отношения между говорящими. Родственность отношений подчеркивалась и в названии группы, образованном от имени Митек — уменьшительно-ласкательного варианта Дмитрия. Митьком в детстве родители называли Дмитрия Шагина, одного из основателей группы и, согласно Шинкареву, автора ее специфического образа. То есть Митьки являются как бы «братьями» Дмитрия [267] .
267
Они также являются «духовными детьми» родителей Шагина — известных ленинградских художников Владимира Шагина и Натальи Жилиной (Guerman 1993b).
Ритуализованные формы речи и практики общения этой группы и ее окружения способствовали созданию особой публики своих — публики, в которой граница между знакомыми, друзьями и родственниками была относительно размытой. Вспомним, что члены археологического кружка, о котором говорилось в главе 4, подчеркивали, что они являлись друг для друга «родными, близкими людьми», между которыми существовала особая родственная связь, имевшая, по их словам, «совершенно другой уровень», чем «кровное родство»{424}. Публика своих вокруг Митьков была неоднородна. Например, настоящим Митьком было легче быть мужчине; женщины чаще занимали позицию сестренок (жен, любовниц, подруг, знакомых), но не Митьков. Причин тому множество. Мужчине в советском контексте было легче иметь свободное время, посвященное личным интересам или общению, поскольку к нему в принципе предъявлялось меньше социальных требований по поддержанию домашнего быта, чем к женщине, особенно замужней. Это давало мужчинам больше свободы для экспериментирования с практиками вненаходимости. Однако это разделение совсем не обязательно подразумевало воспроизводство стандартно-патриархальных «тендерных» субъектностей или ролей: мужчины-Митьки вполне осознанно не отвечали традиционному, нормативному советскому образу мужественности, вместо него практикуя его гротескное отсутствие. В этом тоже проявлялось состояние вненаходимости по отношению к авторитетному символическому режиму.
Кому-то митьковская ироничная невовлеченность в советский мир может показаться попыткой его отвергнуть. Однако в действительности она была построена на противоположном принципе — добродушно-наивном принятии всех и вся, включая принятие системы, правда исключительно на уровне формы. Этим позиция Митьков отличается от отстраненного и слегка высокомерного отсутствия интереса к советской реальности, которое, судя по воспоминаниям современников, десятилетием ранее культивировал Иосиф Бродский. Можно искать корни митьковской иронии и в литературно-художественном авангарде начала XX века — от произведений русских футуристов до текстов Даниила Хармса. Но попытка выстроить подобную историческую генеалогию тоже оказывается верна лишь отчасти, поскольку она заведомо преуменьшает главную черту митьковской ироничной эстетики, являвшейся уникальным продуктом именно позднего социализма, — их абсолютное, добродушное, слегка гротескное принятие формы советской жизни (включая ее ежедневные практики, привычки, выражения, внешний вид), при почти полной невовлеченности в констатирующие (идеологические) смыслы, которые в эту форму якобы вкладывались.
Еще важнее то, что подобную ироничную невовлеченность неверно рассматривать ни как пассивную или аполитичную позицию, ни как уход из сферы политического действия в состояние негативной свободы. Негативная свобода, согласно Исайе Берлину, который дал ей определение, является «свободой от» — то есть способностью субъекта или группы к тем или иным действиям, при отсутствии внешнего вмешательства. Исайя Берлин противопоставил ее позитивной свободе — «свободе для», то есть способности субъекта или группы к тем или иным действиям при наличии внешнего вмешательства; например, способность вести определенный образ жизни, который предписан со стороны {425} . С этой точки зрения модель существования Бродского в 1960-х годах, описанную в главе 4, вполне можно рассматривать как попытку достижения негативной свободы. Но что касается Митьков, то их модель существования в это либеральное определение двух видов свободы вообще не вписывалась. Вспомним главный лозунг этой группы — Митьки никого не хотят победить. Он не являлся выражением ни действия, совершаемого вопреки внешнему вмешательству, ни действия, совершаемого в рамках этого вмешательства. Вместо этого лозунг очень точно выражал особую позднесоветскую позицию, наиболее распространившуюся в 1970-х годах, которую Шинкарев назвал «активным стремлением к ничему» и расшифровал как «активное желание никому не противостоять, никого не унижать и не стремиться к достижению личного успеха» {426} . [268] Этот вид «активного стремления к ничему» выражает особую, позднесоветскую модель свободы, которую мы назовем свободой вненаходимости [269] . Хотя по внешней форме она может напоминать поведение в рамках позитивной свободы, ее смысл отличается от смысла последней.
268
Отголоски этой позиции звучали и позже, даже в относительно революционный период перестройки. Вспомним, например, известную песню группы «Кино» 1988 года, «Группа крови», в которой Виктор Цой пел: «И есть чем платить, но я не хочу победы любой ценой, я никому не хочу ставить ногу на грудь».
269
По аналогии с «политикой вненаходимости» — см. главы 4–6.
Еще несколько сравнений помогут нам лучше разобраться в том, что такое свобода вненаходимости. Подход Митьков иногда сравнивают с известным приемом «остранения», описанным Виктором Шкловским в 1910-х годах. Хотя это сравнение полезно, оно тоже оказывается не совсем точным. Остранение заключается в создании нового, необычного видения предмета, в результате которого знакомые вещи начинают восприниматься по-новому, как впервые увиденные. Этот прием напоминает политическую стратегию Бродского. Когда, указывая на шестиметровый портрет члена политбюро Мжаванадзе, Бродский спрашивал: «Кто это? Похож на Уильяма Блейка» {427} , он (в отличие от диссидентов) подвергал советский авторитетный символ процедуре остранения [270] . Практика Митьков с первого взгляда вроде бы напоминает этот жест Бродского, но в действительности заключается в прямо противоположном действии. Они строили свое поведение не как другое, непонятное, не вписывающееся в советскую реальность, а, напротив, как абсолютно советское по форме, во многом даже более советское или гротескно советское, чем поведение «нормальных» советских граждан. Герой по имени Митек, роль которого члены группы проживали, был настолько абсолютно со всем согласен и всем доволен в окружающей советской действительности, что ему даже незачем было вникать в смысл того, с чем именно он согласен и чем именно доволен. Поддержка системы этим субъектом заключалась не в том, что он осознанно поддерживал буквальный смысл ее авторитетных высказываний, а в том, что, участвуя в воспроизводстве системы, он игнорировал буквальный смысл ее высказываний. Он поддерживал их лишь на уровне формы, как бы не подозревая о существовании констатирующего смысла вообще. Очевидно, что именно такая, чисто формальная поддержка идеологических высказываний, вообще не зависящая от их констатирующего смысла, является наиболее полной и безусловной поддержкой этих высказываний. Таким образом Митьки подвергали символический ряд советской жизни не остранению, а перформативному сдвигу — абсолютно идентифицируясь с этой жизнью по форме, они «не догадывались» о ее констатирующих смыслах. Если и можно сказать, что в основе этого подхода лежал прием остранения, то это было «остранение наоборот», поскольку вместо дистанцирования от нормы этот подход подразумевает сверхидентификацию (то есть гротескную идентификацию) с ней {428} . [271] Можно предположить, что в отличие от Бродского Митьки просто не заметили бы большой портрет члена политбюро на фасаде дома и им бы уж точно не пришло голову поинтересоваться тем, кто это. Для них, как и для большинства позднесоветских субъектов, смысл этого портрета ограничивался его формой, тем, что он просто был, тем, что он просто являлся элементом материального ландшафта, как окружающие деревья, лозунги и фасады. Он не оказывался автоматически в поле зрения, он был незаметен, «прозрачен», и трудно было задуматься о том, какой буквальный смысл в него вкладывается. Так же трудно было обратить внимание на полотно с фразой «Народ и партия едины», располагающееся на крыше дома, и тем более воспринять эту фразу как лингвистическое высказывание, описывающее некий факт окружающей реальности.
270
По мнению Светланы Бойм, на приеме остранения была основана политическая стратегия советских диссидентов в 1960–1970-х годах (Бойм 2002). Однако с этим взглядом сложно полностью согласиться, ведь большинство диссидентов стремилось не практиковать «неузнавание» советских политических высказываний, а, напротив, «называть вещи своими именами» — то есть интерпретировать эти высказывания напрямую, буквально. В отличие от диссидентов Бродский именно «не узнавал» портреты членов политбюро — то есть, вместо того чтобы интерпретировать высказывания и символы авторитетного дискурса буквально, он практиковал их отстранение. Именно поэтому Бродского сложно назвать «диссидентом» в традиционном советском смысле этого термина — то есть субъектом, активно противопоставляющим себя режиму. Он и сам от этой характеристики всегда отказывался и критически относился к традиционной оценке моральной позиции диссидентства — см., например, яркую полемику Бродского с Вацлавом Гавелом (Havel 1993 и Brodsky, Havel 1994).
271
Этот принцип также известен в литературе под другими именами — как «гиперкогерентность» (hypercoherence — см.: Dittmer 1981: 146–147), «миметическая критика» (см.: Юрчак 2008), «подрывающая поддержка» (subversive affirmation — см.: Inke и Sasse 2006) и «сверхсимуляция» (oversimulation — см.: Lakoff 2005: 848–873).