Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Шрифт:
В отличие от этих видов социальности «свои» были организованы в публику вненаходимости — публику, которая формировалась не просто в ответ на обращенное к ней авторитетное высказывание, а в ответ на форму этого высказывания, что подразумевало изменение констатирующего смысла, которое это обращение несло. То есть авторитетный дискурс обращался к этой публике одновременно успешно и неуспешно — он заставлял «публику своих» реагировать на него (например, единогласно голосуя «за» на собрании или выкрикивая «ура» на демонстрации), но не был в состоянии навязать этой публике тот или иной смысл этого акта. Именно к такой «публике своих» — сформированной авторитетным дискурсом, но относительно свободной от его смыслового диктата — относилось подавляющее большинство советских граждан, особенно молодого поколения, включая, как мы видели, даже многих активных комсомольцев. То, что представители этой публики, безусловно, участвовали в авторитетных акциях и высказываниях системы (собраниях, выборах, демонстрациях), делало ее вроде бы похожей на то сообщество, которое авторитетный дискурс именовал «советскими людьми». Однако смысл их действий значительно отличался от того смысла, который заявлялся в авторитетном описании.
Человек принадлежал к «своим», если он отдавал себе отчет в том, что в идеологических ритуалах системы участвовать надо, но при этом уделяя внимание в основном их формальному соблюдению, поскольку такое участие давало возможность относительно независимо и творчески подходить к фомированию своей собственной «нормальной жизни», не ограничиваясь целями и
Вненаходимость стала одним из центральных принципов существования и функционирования всей советской системы позднесоветского периода. Отношения вненаходимости к системе предполагают одновременное нахождение внутри риторического поля авторитетного дискурса и за пределами этого поля, что отличается и от поддержки этого дискурса, и от оппозиции ему. Хотя это состояние может показаться парадоксальным, оно не лишено смысла именно потому, что советский авторитетный дискурс в этот период претерпел перформативный сдвиг — главной задачей каждого высказывания на этом языке стало воспроизведение его фиксированных и неизменных форм, а не создание более-менее точного описания фактов. Участие субъекта в воспроизведении этих авторитетных форм позволяло ему изменять смысл высказываний и ритуалов, наполняя их новым содержанием. Такое участие и было примером существования одновременно внутри и вне дискурсивного поля системы, в отношениях вненаходимости к ней.
Здесь следует еще раз подчеркнуть важную деталь — неверно было бы сводить принцип вненаходимости к таким понятиям, как эскапизм, цинизм, апатия, негативная свобода [332] , внутренняя эмиграция или аполитичный уход в «частную сферу» жизни. Все эти понятия подразумевают уход от политической составляющей жизни. Принцип же вненаходимости, как мы показали [333] , построен на иных, особых отношениях с системой, которые были видом именно политических отношений. В отличие от отношений эскапизма отношения вненаходимости, построенные по принципу изменения смысла авторитетных высказываний, вели к активному и постоянному сдвигу, изменению, подрыву смысловой ткани системы. Хотя эти отношения могли включать в себя вполне осознанное состояние политического несогласия с теми или иными элементами советской системы, они не сводились лишь к несогласию. С одной стороны, эти отношения поддерживали ощущение того, что советская система является вечной и неизменной (ведь на уровне формы она постоянно и «единогласно» воспроизводилась), но, с другой стороны, эти отношения последовательно подрывали эту систему изнутри (меняя смысл ее реалий, институтов и членства в них). Поддерживая ощущение системы как вечной и неизменной, они одновременно вели к нарастанию ее внутренней хрупкости и уязвимости.
332
«Негативная свобода» — это свобода от вмешательства других в личную жизнь, а «позитивная свобода» — это свобода для самореализации, то есть свобода от тех или иных социальных ограничений (классовых, тендерных и так далее).
333
См. особенно главы 3 и 7.
Анализ, не учитывающий того, что принцип вненаходимости был центральным образующим принципом символического режима в позднем социализме, не может избежать тривиализации этой системы. Это ведет, например, к сведению советской системы к упрощенной бинарной модели авторитарного государства и сопротивляющегося ему общества. Приводит это и к автоматическому заимствованию аналитического аппарата и теорий, созданных для исследования западного либерально-демократического государства, при анализе Советского государства. Примером этого служит популярное сегодня обращение к теориям государственного суверенитета, заимствованным из работ Карла Шмитта и Джиорджио Агамбена.
Рассмотрим последний пример чуть подробнее. Агамбен, отталкиваясь от более ранних работ Шмитта {507} , справедливо замечает, что пространство, в котором действует государственный закон (так называемый nomos — суверенное пространство, организованное согласно закону и нормам), в сегодняшнем либерально-демократическом государстве формируется путем очерчивания вокруг него особых пограничных зон — территориальных, юридических, субъектных и так далее, — в которых закон государства более не действует и которые по этой причине Агамбен называет «зонами исключения» [334] (то есть исключением из правила, по которому обычно действует закон) [335] . Причем, согласно Агамбену, зоны исключения сегодня появляются повсюду, все более становясь основным принципом функционирования закона, а не исключением. Хотя данная модель формирования суверенного пространства хорошо описывает современное либерально-демократическое государство, для описания позднесоветского государства она подходит не совсем — в нее необходимо внести принципиальное изменение. Как мы видели, авторитетное высказывание в советской системе действовало не посредством передачи буквального смысла, а посредством перформативного сдвига (при каждом воспроизводстве такого высказывания его форма сохранялась, а констатирующий смысл сдвигался). Примером этого является то, как в Советском Союзе применялся государственный закон (ведь текст закона является видом авторитетного высказывания). Каждое применение закона Советским государством подразумевало четкое следование его форме (или «букве») и одновременное смещение его констатирующего, буквального смысла. Этот принцип функционирования закона был не исключением из правила (как бывает, например, с приостановкой закона в ситуации чрезвычайного положения или экстерриториальной зоны, а самим правилом [336] — то есть нормой, согласно которой закон вообще мог функционировать в советском контексте [337] . Если в либерально-демократическом государстве суверенное пространство нормы (государственного закона, авторитетного высказывания) формируется посредством выделения пограничных зон исключения из нормы, в которых закон и авторитетное высказывание более не действуют обычным образом (зон чрезвычайного положения или исключительного случая, которых, согласно Агамбену, сегодня все больше), то в позднесоветском государстве суверенное пространство формировалось посредством иного принципа — перформативного сдвига, согласно которому действие закона, нормы и авторитетного высказывания не приостанавливалось, а продолжало нормально функционировать на уровне формы, но при этом сдвигалось на уровне смысла. Иными словами, в отличие от либерального государства суверенное пространство нормы в системе позднего социализма воспроизводилось не путем очерчивания вокруг него пограничных зон исключения, а путем превращения его самого в пространство вненаходимости.
334
Иногда Агамбен также называет их «зонами неразличения» (zones ofindistinction), поскольку в них сложно провести четкое различие между нормой и отклонением от нее.
335
В субъектных зонах исключения субъект перестает быть или еще не становится полноправным гражданином суверенного государства. Подобными субъектами является, например, человек, находящийся в глубококоматозном (невозвратном) состоянии, или заключенный, приговоренный к смертной казни, или еще не родившийся ребенок. Примерами географических зон исключения являются приграничные районы с режимом пропусков, зоны исправительных колоний и лагерей, советские «закрытые» города, особые экономические зоны, зоны финансового офшора, а также зоны, в которых объединяются черты нескольких перечисленных пространств — например, специальная американская экстерриториальная тюрьма для террористов «Гуантанамо», расположенная внутри одноименной военной базы за пределами территории США. В связи с экстерриториальностью многие американские законы на нее не распространяются; из-за этого статуса исключения из нормы суверенного закона Соединенные Штаты содержат и допрашивают здесь большинство военнопленных, захваченных в рамках «войны с терроризмом».
336
Достаточно вспомнить, что Конституция СССР утверждала в качестве базового право граждан на свободное публичное самовыражение. На практике это право, как известно, было резко ограничено. Однако ограничение это официально объяснялось не как временная приостановка этого права в период чрезвычайного положения (войны или военного коммунизма), а как невозможность его применения к ненормальному субъекту или неполноценному гражданину — преступнику, врагу или психически больному человеку. Когда в мае 1983 года диктор Международного московского радио Владимир Данчев в прямом эфире на английском языке неожиданно осудил ввод советских войск в Афганистан, назвав его «советской агрессией в Афганистане», и призвал афганских повстанцев не складывать оружие, передача была прервана, а Данчев был помещен в психиатрическую больницу. На вопросы западных журналистов о наказании Данчева (его заявление, естественно, не прошло незамеченным на Западе) официальный представитель советского правительства ответил, что «он не был наказан, потому что больные люди не могут подвергаться наказанию» (см.: Chomsky 1986: 276).
337
В России начала 2010-х годов закон вновь все чаще работает по этому принципу.
Как было показано в первых двух главах книги, основной причиной, по которой принцип вненаходимости распространился в период позднего социализма и стал системообразующим, была противоречивая структура советской идеологии, которую мы обозначили через парадокс Лефора (см. главу 2). Роль этого парадокса в позднесоветский период резко возросла по сравнению с более ранними периодами советской истории. Парадокс Лефора оказался спроецирован на все сферы советской жизни — политику, язык, культуру, образование, научные исследования, искусство и так далее. Он привел к многочисленным внутренним сдвигам и изменениям в советской системе — к возникновению в ней сообществ, интересов и способов существования, по форме вроде бы абсолютно совпадающими с теми, которые циркулировали в авторитетном дискурсе, но смысл которых при этом глубоко отличался. Многие из этих сообществ, интересов и способов существования фокусировались на формах знания, образах и эстетике, которые происходили из всевозможных миров вненаходимости — теоретических наук, иностранных и древних языков, дореволюционной поэзии, религии, западной рок-музыки и так далее (см. главы 4–6). То, что они строились по принципу вненаходимости означало, что они не обязательно строились по принципу противопоставления себя социалистическим ценностям и идеалам; для многих из них и ценности социализма могли для них оставаться важными.
Примером подобных миров был Воображаемый Запад — один из самых ярких культурных продуктов позднего социализма (глава 5). Его формированию способствовало то, как парадокс Лефора проявился в сфере советской культурной политики 1950–1970-х годов. В этот период Советское государство, с одной стороны, активно критиковало буржуазные влияния в советской культуре, а с другой — не менее активно пропагандировало важность интернационализма в развитии советской культуры. Оставаясь в рамках партийных высказываний на эти темы, было не всегда понятно, как отличить негативные буржуазные влияния от позитивных проявлений интернационализма. Усугублялось это тем, что, во-первых, авторитетный дискурс все меньше работал ради точного описания действительности и, во-вторых, тем, что интерпретация иностранных культурных явлений в советской жизни была разной в разные периоды и в разных контекстах (вследствие парадоксальной структуры советской идеологии). Кроме того, смысл явлений самой советской культуры, с которыми иностранные культурные явления сравнивались, тоже был неоднозначен и непостоянен. В результате подчас было крайне сложно определить, как следует относиться к тем или иным проявлениям иностранного влияния: в одном контексте их критиковали, а в другом к ним относились как к шедеврам; в одном их называли идеологическим оружием Запада, а в другом — проявлением народного гения. Все это способствовало формированию в позднесоветской культуре пространства Воображаемого Запада, являющегося частью советской повседневности, но находящегося в отношениях пространственно-временной вненаходимости к авторитетному дискурсу системы.
Не все элементы Воображаемого Запада были иностранными заимствованиями; многие культурные продукты и виды знания, составлявшие этот воображаемый мир, создавались и распространялись силами самого Советского государства. Происходило это по разным причинам. Как уже говорилось, непоследовательными были сами критерии, согласно которым иностранные культурные явления можно было разделить на положительные и отрицательные. Кроме того, государственная критика негативных проявлений буржуазной культуры в советском обществе обычно рисовала эти проявления как редкие — как исключения из правил и отклонения от норм советской жизни. Авторитетный дискурс критиковал аморальных бездельников, дельцов черного рынка, наивных подражателей западной моде. Но такой подход лишь способствовал дальнейшему распространению интереса к некоторым проявлениям западной культуры среди миллионов вполне нормальных молодых людей, которые учились в институтах, работали на предприятиях, считали себя обычными советскими гражданами и поэтому не воспринимали себя в качестве объектов этой критики. Таким образом, стремление государства представить интерес к западной культуре как аномальное, исключительное и антисоветское явление (то есть использование государством упрощенной бинарной модели советского общества) лишь способствовало нормализации этого интереса.
Парадокс Лефора проявлялся и в государственной политике в отношении технологических средств, которые способствовали распространению западных культурных продуктов и видов знания. Примером служит государственная пропаганда коротковолнового радиоприема, наращивание производства советских радиоприемников и непоследовательная политика глушения западных радиостанций. Это, в свою очередь; способствовало нормализации практики слушания иностранных радиостанций советскими гражданами — такая практика воспринималась большинством как вполне нормальное или, по крайней мере, не обязательно антисоветское занятие. Аналогичный культурный парадокс проявился и в отношении к западному джазу и рок-музыке. Их критика государственными средствами массовой информации была хотя и постоянной, но все же крайне непоследовательной, а подчас вообще совмещалась с пропагандой этой музыки. К тому же, несмотря на критику, Советское государство постоянно наращивало производство катушечных, а позже кассетных магнитофонов, которые являлись, безусловно, главным технологическим методом распространения этих музыкальных форм. В результате интерес к этой музыке воспринимался миллионами простых советских граждан как что-то вполне нормальное и не противоречащее советскому образу жизни, а роль этой музыки в повседневной жизни советской молодежи постоянно возрастала. Более того, как мы видели в главе 6, среди наиболее идеалистично настроенных членов комсомольского актива в школах и институтах интерес к западной рок-музыке мог вполне органически совмещаться с верой в моральное превосходство коммунизма. Некоторым из этих людей казалось, что искренняя вера в коммунизм давала им моральное право не соглашаться с тем, как партийные бюрократы и карьеристы интерпретируют отношение между «буржуазной» и «коммунистической» культурами (см. главы 5 и 6). А кто-то из них даже воспринимал экспериментальное звучание некоторых западных рок-групп как нечто гораздо более соответствующее коммунистическим идеалам, ориентированным в будущее, чем предсказуемая, скучная, застывшая в прошлом советская «легкая музыка», которую исполняло большинство государственных эстрадных оркестров и вокально-инструментальных ансамблей.