Паровозный гудок,журавлиные трубы,и зубов холодоксквозь раскрытые губы.До свиданья, прости,отпусти, не неволь же!Разойдутся путии не встретятся больше.По дорогам весныпоезда будут мчаться,и не руки, а сныбудут ночью встречаться.Опустевший вокзалнад сумятицей судеб…Тот, кто горя не знал,о любви пусть не судит.
1951
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Партизанские могилы
Б. Моргунову
Итак, живу на станции Зима.Встаю до света — нравится мне это.В грузовике на россыпях зернакуда-то еду, вылезаю где-то,вхожу в тайгу, разглядываю летои удивляюсь, как земля земна!Брусничники в траве тревожно тлеют,и ягоды шиповника алеютс мохнатинками рыжими внутри.Все говорит как будто: «Будь мудрееи в то же время слишком не мудри!»Отпущенный бессмысленной тщетой,я отдаюсь покою и порядку,торжественности вольной и святойи выхожу на тихую полянку,где обелиск белеет со звездой.Среди берез и зарослей малинывы спите, партизанские могилы.Есть магия могил. У их подножий,пусть и пришел ты, сгорбленный под ношей,—вдруг делается грустно и легкои смотришь глубоко и далеко.Читаю имена: Клевцова Настя,Петр Беломестных, Кузьмичев Максим,—а надо всем торжественная надпись:«Погибли смертью храбрых за марксизм».Задумываюсь я над этой надписью.Ее в году далеком девятнадцатомнаивный
грамотей с пыхтеньем вывели в этом правду жизненную видел.Они, конечно, Маркса не читалии то, что есть на свете бог, считали,но шли сражаться и буржуев били,и получилось, что марксисты были…За мир погибнув новый, молодой,лежат они, сибирские крестьяне,с крестами на груди — не под крестами,—под пролетарской красною звездой.И я стою с ботинками в росе,за этот час намного старше ставшийи все зачеты по марксизму сдавший,и все-таки, наверное, не все…Прощайте, партизанские могилы!Вы помогли мне всем, чем лишь могли вы.Прощайте! Мне еще искать и мучиться.Мир ждет меня, моей борьбы и мужества.Мир с пеньем птиц, с шуршаньем веток мокрых,с торжественным бессмертием своим.Мир, где живые думают о мертвыхи помогают мертвые живым.
1957
Евгений Евтушенко. Стихи.
Россия — Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.
Москва: Художественная литература, 1967.
Паруса
Памяти К. Чуковского
Вот лежит перед морем девочка.Рядом книга. На буквах песок.А страничка под пальцем не держится —трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,их до берега не докатив.Я надеюсь, что книга хорошая —не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —ее край сердоликом прижат,но ведь автор — мой брат по призваниюи, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —не торговцы словами с лотка,—как ты чашу утрат ни подсахари,эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовуюбыть решающей чашей весовв том сраженье за души, которые,может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.Причитать возле смерти не след.Но из множества несправедливостейнаибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,боль проглатываю свою,если снова с повязкой проклятоюв карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,сколько горьких утрат наявуканцелярской булавкой приколотопрямо к коже, а не к рукаву…Наше дело, как парус, тоненькобьется, дышит и дарит свет,но ни Яшина, ни Паустовского,ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издалипоклониться, но рядом я встал.О, как вдруг на лице его выступилото, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и веселофехтовал до конца своих дней,Айболит нашей русской словесности,с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное.Но достойнее быть озорным,даже легким, но добрым гением,чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иванычая увидел — вверху, над толпойон с огромного фото невянущеулыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,улыбался он миру всему,и всему благородному обществу,и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,будут новые голоса,но словесность великая русскаяникогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,если кто-то из добрых людейв добрый путь отплывает под парусомхоть какой-то странички твоей…
1969
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Патриаршие пруды
Туманны Патриаршие пруды.Мир их теней загадочен и ломок,и голубые отраженья лодоквидны на темной зелени воды.Белеют лица в сквере по углам.Сопя, ползет машина поливная,смывая пыль с асфальта и даваявозможность отражения огням.Скользит велосипед мой в полумгле.Уж скоро два, а мне еще не спится,и прилипают листья к мокрым спицам,и холодеют руки на руле.Вот этот дом, который так знаком!Мне смотрят в душу пристально и долгона белом полукружье номер домаи лампочка под синим козырьком.Я спрыгиваю тихо у ворот.Здесь женщина живет — теперь уж с мужеми дочкою, но что-то ее мучити что-то спать ей ночью не дает.И видится ей то же, что и мне:вечерний лес, больших теней смещенье,и ландышей неверное свеченье,взошедших из расщелины на пне,и дальнее страдание гармошек,и смех, и платье в беленький горошек,вновь смех и все другое, из чегоу нас не получилось ничего…Она ко мне приходит иногда:«Я мимо шла. Я только на минуту», —но мне в глаза не смотрит почему-тоот странного какого-то стыда.И исчезают вновь ее следы…Вот эта повесть, ясная не очень.Она туманна, как осенней ночьютуманны Патриаршие пруды.
1957
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Пахнет засолами…
В. Бокову
Пахнет засолами,пахнет молоком.Ягоды засохлыев сене молодом.Я лежу, чего-то ждукаждою кровинкой,в темном небе звездушевелю травинкой.Все забыл, все забыл,будто напахался, —с кем дружил, кого любил,над кем надсмехался.В небе звездно и черно.Ночь хорошая.Я не знаю ничего,ничегошеньки.Баловали меня,а я — как небалованный,целовали меня,а я — как нецелованный.
1956
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Певица
Маленький занавес поднят.В зале движенье и шум.Ты выступаешь сегодняв кинотеатре «Форум».Выглядишь раненой птицей,в перышках пули тая.Стать вестибюльной певицей —это Победа твоя?Здесь фронтовые песнислушают невсерьез.Самое страшное, еслидаже не будет слез.Хочешь растрогать? Не пробуй…Здесь кинопублика всяс пивом жует бутерброды,ждет, чтоб сеанс начался.Публика не понимаетчто ты поешь, почему,и заодно принимаетмузыку и ветчину.А на экране фраки,сытых красоток страна,будто победа — враки,или не наша она.Эти трофейные фильмысвергшиеся, как с небес,так же смотрели умильнодяденьки из СС.Нас не освободили.Преподнесли урок.В этой войне победилиноги Марики Рокк.
1951
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Письмо в Париж
Когда мы в Россию вернемся?
Г. Адамович
Нас не спасает крест одиночеств.Дух несвободы непобедим.Георгий Викторович Адамович,а вы свободны, когда один?Мы, двое русских, о чем попалоболтали с вами в кафе «Куполь»,но в петербуржце вдруг проступалаболь крепостная, такая боль…И, может, в этом свобода наша,что мы в неволе, как ни грусти,и нас не минет любая чаша,пусть чаша с ядом в руке Руси.Георгий Викторович Адамович,мы уродились в такой стране,где тягу к бегству не остановишь,но приползаем — хотя б во сне.С ней не расстаться, не развязаться.Будь она проклята, по ней тоскавцепилась, будто репей рязанский,в сукно парижского пиджака.Нас раскидало, как в море льдины,расколошматило, но не разбив.Культура русская всегда единаи лишь испытывается на разрыв.Хоть скройся в Мекку, хоть прыгни в Лету,в кишках — Россия. Не выдрать! Шиш!Невозвращенства в Россию нету.Из сердца собственного не сбежишь.
1965
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
По Печоре
За ухой, до слез перченной,сочиненной в котелке,спирт, разбавленный Печорой,пили мы на катерке.Катерок плясал по волнамбез гармошки трепакаи о льды на самом полномобдирал себе бока.И плясали мысли наши,как стаканы на столе,то о Даше, то о Маше,то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный,ничего не упускал.Как олень под снегом ягель,под словами суть искал.Но в разброде гомонившемне добрался я до дна,ибо суть и говорившемне совсем была ясна.Люди все куда-то плылипо работе, по судьбе.Люди пили. Люди былинеясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик:понимает ли рыбак,тот, что мрачно пьет и курит,отчего он мрачен так?Понимает ли завскладом,продовольственный колосс,что
он спрашивает взглядомиз-под слипшихся волос?Понимает ли, сжимаялокоть мой, товаровед,—что он выяснить желает?Понимает или нет?Кулаком старпом грохочет.Шерсть дымится на груди.Ну, а что сказать он хочет —разбери его поди.Все кричат: предсельсовета,из рыбкопа чей-то зам.Каждый требует ответа,а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия,что ты делаешь со мной?То ли все вокруг смурные?То ли я один смурной!Я — из кубрика на волю,но, суденышко креня,вопрошаюшие волнынавалились на меня.Вопрошали что-то искрыиз трубы у катерка,вопрошали ивы, избы,птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался,и под крики птичьих стайя по палубе метался,как по льдине горностай.А потом увидел ненца.Он, как будто на холме,восседал надменно, немо,словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув,ветер бил в лицо, свистя,ну, а он молчал недвижно —тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая —вот кто знает все про нас.Но вгляделся — вопрошалищелки узенькие глаз.«Неужели,— как в туманекрикнул я сквозь рев и гик,—все себя не понимают,и тем более — других?»Мои щеки повлажнели.Вихорь брызг меня шатал.«Неужели? Неужели?Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо?Может быть, я слеп и глух?Может, все не так уж глупо —просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался,то взлетал, седым-седой.Грудью к тросам я прижался,наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская,голубая глубота,отчего во мне такаягоревая глупота?Езжу, плаваю, летаю,все куда-то тороплюсь,книжки умные читаю,а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья —не причина тосковать?Может, смысл существованьяв том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек,но ревела у борта,ничего не отвечая,голубая глубота.
1963
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
По ягоды
Три женщины и две девчонки куцых,да я… Летел набитый сеном кузовсреди полей шумящих широко.И, глядя на мелькание косилок,коней, колосьев, кепок и косынок,мы доставали булки из корзиноки пили молодое молоко.Из-под колес взметались перепелки,трещали, оглушая перепонки.Мир трепыхался, зеленел, галдел.А я — я слушал, слушал и глядел.Мальчишки у ручья швыряли камни,и солнце распалившееся жгло.Но облака накапливали капли,ворочались, дышали тяжело.Все становилось мглистей, молчаливей,уже в стога народ колхозный лез,и без оглядки мы влетели в ливень,и вместе с ним и с молниями — в лес!Весь кузов перестраивая с толком,мы разгребали сена ворохаи укрывались… Не укрылась толькопопутчица одна лет сорока.Она глядела целый день устало,молчала нелюдимо за едойи вдруг сейчас приподнялась и встала,и стала молодою-молодой.Она сняла с волос платочек белый,какой-то шалой лихости полна,и повела плечами и запела,веселая и мокрая она:«Густым лесом босоногаядевчоночка идет.Мелку ягоду не трогает,крупну ягоду берет».Она стояла с гордой головою,и все вперед — и сердце и глаза,а по лицу — хлестанье мокрой хвои,и на ресницах — слезы и гроза.«Чего ты там? Простудишься, дурила…»ее тянула тетя, теребя.Но всю себя она дождю дарила,и дождь за это ей дарил себя.Откинув косы смуглою рукою,глядела вдаль, как будто там, вдали,поющая увидела такое,что остальные видеть не могли.Казалось мне, нет ничего на свете,лишь этот, в мокром кузове полет,нет ничего — лишь бьет навстречу ветер,и ливень льет, и женщина поет…Мы ночевать устроились в амбаре.Амбар был низкий. Душно пахло в немовчиною, сушеными грибами,моченою брусникой и зерном.Листом зеленым веники дышали.В скольжении лучей и темнотыогромными летучими мышамипод потолком чернели хомуты.Мне не спалось. Едва белели лица,и женский шепот слышался во мгле.Я вслушался в него: «Ах, Лиза, Лиза,ты и не знаешь, как живется мне!Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка,ну, цинковая крыша хороша,все вычищено, выскоблено, гладко,есть дети, муж, но есть еще душа!А в ней какой-то холод, лютый холод…Вот говорит мне мать: „Чем плох твой Петр?Он бить не бьет, на сторону не ходит,конечно, пьет, а кто сейчас не пьет?“Ах. Лиза! Вот придет он пьяный ночью,рычит, неужто я ему навек,и грубо повернет и — молча, молча,как будто вовсе я не человек.Я раньше, помню, плакала бессонно,теперь уже умею засыпать.Какой я стала… Все дают мне сорок,а мне ведь, Лиза, только тридцать пять!Как дальше буду? Больше нету силы…Ах, если б у меня любимый был.Уж как бы я тогда за ним ходила,пускай бы бил, мне только бы любил!И выйти бы не думала из домуи в доме наводила красоту.Я ноги б ему вымыла, родномуи после воду выпила бы ту…»Да это ведь она сквозь дождь и ветерлетела молодою-молодой,и я — я ей завидовал, я верилраздольной незадумчивости той.Стих разговор. Донесся скрип колодца —и плавно смолк. Все улеглось в селе.и только сыто чавкали колесапо втулку в придорожном киселе…Нас разбудил мальчишка ранним утромв напяленном на майку пиджаке.Был нос его воинственно облуплен,и медный чайник он держал в руке.С презреньем взгляд скользнул по мне,по тете, по всем дремавшим сладко на полу:«По ягоды-то, граждане, пойдете?Чего ж тогда вы спите? Не пойму…»За стадом шла отставшая корова.Дрова босая женщина колола.Орал петух. Мы вышли за село.Покосы от кузнечиков оглохли.Возов застывших высились оглобли,и было над землей сине-сине.Сначала шли поля, потом подлесокв холодном блеске утренних подвесоки птичьей хлопотливой суете.Уже и костяника нас манила,и дымчатая нежная малинав кустарнике алела кое-где.Тянула голубика лечь на хвою,брусничники подошвы так и жгли,но шли мы за клубникою лесною —за самой главной ягодой мы шли.И вдруг передний кто-то крикнул с жаром:«Да вот она! А вот еще видна!..»О, радость быть простым, берущим, жадным!О, первых ягод звон о дно ведра!Но поднимал нас предводитель юный,и подчиняться были мы должны:«Эх, граждане, мне с вами просто юмор!До ягоды еще и не дошли…»И вдруг поляна лес густой пробила,вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах.У нас в глазах рябило. Это было,как выдохнуть растерянное «ах!»Клубника млела, запахом тревожа.Гремя посудой, мы бежали к ней,и падали, и в ней, дурманной, лежа,ее губами брали со стеблей.Пушистою травой дымились взгорья,лес мошкарой и соснами гудел.А я… Забыл про ягоды я вскоре.Я вновь на эту женщину глядел.В движеньях радость радостью сменялась.Платочек белый съехал до бровей.Она брала клубнику и смеялась,смеялась, ну, а я не верил ей.Но помню я отныне и навеки,как сквозь тайгу летел наш грузовик,разбрызгивая грязь, сшибая ветки,весь в белом блеске молний грозовых.И пела женщина, и струйки, струйки, пенясь,по скользкому стеклу стекали вкось…И я хочу, чтобы и мне так пелось,как трудно бы мне в жизни ни жилось.Чтоб шел по свету с гордой головою,чтоб все вперед — и сердце, и глаза,а по лицу — хлестанье мокрой хвоии на ресницах — слезы и гроза.
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Подранок
А. Вознесенскому
Сюда, к просторам вольным, северным,где крякал мир и нерестился,я прилетел, подранок, селезень,и на Печору опустился.И я почуял всеми нервами,как из-за леса осияннопахнуло льдинами и нерпамив меня величье океана.Я океан вдохнул и выдохнул,как будто выдохнул печали,и все дробинки кровью вытолкнул,даря на память их Печоре.Они пошли на дно холодное,а сам я, трепетный и легкий,поднялся вновь, крылами хлопая,с какой-то новой силой летною.Меня ветра чуть-чуть покачивали,неся над мхами и кустами.Сопя, дорогу вдаль показывалиондатры мокрыми усами.Через простор земель непаханых,цветы и заячьи орешки,меня несли на пантах бархатныхвеселоглазые олешки.Когда на кочки я присаживался,—и тундра ягель подносила,и клюква, за зиму прослаженная,себя попробовать просила.И я, затворами облязганный,вдруг понял — я чего-то стою,раз я такою был обласканныйтвоей, Печора, добротою!Когда-нибудь опять, над Севером,тобой не узнанный, Печора,я пролечу могучим селезнем,сверкая перьями парчово.И ты засмотришься нечаяннона тот полет и оперенье,забыв, что все это не чье-нибудь —твое, Печора, одаренье.И ты не вспомнишь, как ты пряталаменя весной, как обреченното оперенье кровью плакалов твой голубой подол, Печора…