Евпатий
Шрифт:
На заднем, со сломанным перильцем, крыльце храма Бориса и Глеба лежали два мёртвых человечьих тела.
Тот, что лежал повыше, в залубелой от крови и холода крестильной рубахе, сжимал в восковых тонких пальцах медный подсвечник, послуживший, видно, оружием. От косо срезанного сабельным ударом лица уцелела лишь нижняя часть — седоватая, клинышком, бородёнка. Тучный, закуржавевший рыжею шерстью живот второго был обнажён, а на нём несколько плоских и круглых ранок... Его кололи пикою, концом сабли, и он, быть может, сам задрал в смертной истоме знакомую Евпатию
Это были отец Иакинф и Варяжко. До ложбин истёртая середка деревянных ступеней затекала смешавшеюся их кровью и жирно отблёскивала тусклой плёночкою уходящему с зенита солнцу.
Зная, что хоронить всех Ингварь Ингваричу, Коловрат постоял над убиенными нужное и сопровождаемый Савватеем с Олехою пустил Ласточку довершить объездный траурный круг.
Когда воротились на торговую к Спасскому, там собралась толпища всадников, а из середины её слышался чей-то торопящийся увещевающий сипоток.
— Жива душа калачика чает, — слышалось в не нарушаемой ничем тишине, — а того, простуша, не ведает, что неможно у рогатого-то одолжаться... Денница-дьявол на небе был, да гордыни ради совержен, Адам — в раю, да сластолюбия ради пять тысяч лет во аде на муку осуждён, Юда чудотворец был, а сребролюбия ради ко дьяволу в услуженье попал... — Тонко, коротко всхихикнув здесь, невидимый из-за голов вития зачастил засим так, что разобрать сделалось возможным лишь отдельные возгласы. — Мняй да блюдися... Держись за Христовы ноги... Моли Пречистую о заступлении... Веселися, раб Христов!
Коловрат вдвинул Ласточку между лошадиных хвостов и морд.
На измятой ржавой бочке, в том месте самом, где помещался когда-то поруб и горела его, Коловратова, Паруня, орлом восседал широкоплечий, худой, с огромной всклокоченной бородою человек. Округло чёрный монаший куколь сидел у него на затылке набекрень.
Почувствовав, словно ждал, взгляд Коловрата, он поднял вздрагивающее в рыданиях лицо и, гримасничая и скалясь, истово и крестообразно замахал перстами:
— Чур! Чур меня, сатано! Сыми порты-то, пёс! Куды охвостье сокрыл? Покрасуйся пред православными!
Это был сонасельник Евпатия по Залесскому монастырю, брат, наперсник и учитель его отец Кирилл.
— И-эх, бедун-горемыка, — вздохнул позади протолкавшийся следом Савватей Кисляк. — Ума, вишь, решился, Бог его упаси! Хватил, чать, мурцовки-то, чернячья душа.
Кроме русских ополченцев из Чернигова пришло за Евпатием сотни полторы ковунов-тюрцев, по собственным тайным причинам ненавидящих захватчиков-татар.
В Рязани ж в полк влилось ещё более тысячи хоронившихся по охотничьим да бортническим избушкам уцелевших ратников.
Опричь дружка Евпатия с Савватеем по молодшеству Пафнутия Кочкаря, оглушённого в рановской сече шейдемом татарским, в отряд к общей радости вступил известный борсек Акила Сыч. Был Акила годами моложе их троих, но до геройской гибели в степи Декуна успел смладу отпробовать потной его науки.
Искрошивши мечом четыре заслона вражьих, легкотелый, невзрачный с виду Акила Сыч вынес на седле коня отходившего от
Возвратился пеши на политый кровушкой русскою рановский берег, да застал лишь бездыханное крошево людских и лошадиных тел и колебаемые ветром лысые промёрзшие камышины...
От оглоушенного Кочкаря, говорившего с заиканьем ин затруднением, удалось вызнать всё же о кончине великого князя Юрия, о плененье и мученической смерти Олега Красного, о Фёдоре, со свитою принявшем смерть за Христову веру, о как, заслыша от доковылявшего до своих стремянного Аполоницы смертоносные глаголы, с сыном на руках прянула с теремного забрала краса и радость Рязани княгиня Евпраксея Михайловна.
Попал в сподвижники и бывший кат Васька Творог, неотступно везде сопровождаемый курносым верзилою, коего из-за подпалённой с одного боку бороды тотчас прозвали в отряде Угорелым.
Родом Угорелый был из Пешей, более чем знакомой когда-то, а ныне дотла сожжённой слободы, и то ли чудилось, то ли так и было, но он, Угорелый, будто намекая на некую общую для них тайну, щурил на Коловрата с дерзким вызовом голубой, глубоко посаженный и мутный глазок.
КИ.
На второй день погони, выйдя без промаха из лесной чащобы на коломенский зимнепуток (им шёл лёгкою, в вереницу, рысью Коловратов полк) примкнул ещё знакомец — Конон Деич Коврига по прозвищу Буран.
— Ну теперича зажируем, едрёна-матрёна! — скалил радостно редкозубье своё довольный Савватей. — Теперича мы их вмах! Это ж сила-а...
Однако ж и не шутя на заре следующего дня Буран с помощью юного Калинки-колесника приволок на бечеве за конём двух всамделишных полонённых татар.
После учинённого Акилой с Савватеем краткого допроса, осуществляемого жестами и междометиями — где, кто и сколько? — дальнейшая судьба басурманинов вызвала в отряде разногласия.
Кат Васька и сочувственник ему Угорелый домогались порвать поганых «на собачью закуску», но Акила, Савватей и даже мычавший невразумительное Пафнутий, поддержанные большинством рязанцев, воспротивили сей жестоковыйности.
Один из врагов, узивших над выпуклыми маслянисто-смуглыми скулами усталые, подламывающиеся глазки, был джагун Хагала, другим — утэгэ богол сотни, бывший младший помощник кама Кокочу.
В пощажённом Бурулдаем сельце Мокрое — полюбившиеся нойонам-темникам крупные орусутские лошади нуждались в фураже — Хагала занедужил. Не то молодуха хозяйка, без дальних слов сделанная наложницей в первую же ночь, опоила его с утра по бабьей стервозности, не то собственная безразборность в еде стали тому причиною, но, как бы ни было, а весь день Хагалу рвало, кроваво поносило и от его похудевшей в несколько часов шеи бежали, сотрясая конечности, редкие длинные судороги.