Евпатий
Шрифт:
Навестивший одного из лучших джагунов Бурулдай отдал повеленье оставить сотника в Мокром до выяснения исхода дела. Самого же малонужного и безответного — кюрбчи Кокочу — оставили приглядеть.
По просьбе Хагалы поместили их не в истбе заколотой Бурулдаем «раз так!» орусутки, а в арбяной походной кибитке во дворе, где кошмы, как чудилось слабевшему духом Хагале, хранили запах кумыса и родной степи, где, забываясь и пугая Кокочу жалобностью слов, он звал ночами младшую оставленную в каганате жену.
Имя жены Наран. По-ойратски — Солнышко это.
— Налютовался,
Хагала поводил тусклыми красными зенками в узких щелях и молчал.
— Он ить не сам, Данило, — ронял какой-нито из вовсе разжалобившихся, — его евоный хан гнал, в дых ему дышло!
Данило клонил долу кучеряво-лохматую голову и, отдумав, не соглашался.
— А сам он чо ж? Кубытъ пововсь без своей воли сюды шёл?
— А ты вона не пойди-ко! — возражал разжалобившийся. — Энтот вмах вязы-то свернёт.
Но Данило и тут не терял, однако, мнения.
— А тебе любее, нижль он тебя аль меня безвинно утолочит? Нетуть, милок, — тряс Данило выпрямленной головою, — я за евойного хана не ответствую!
Но жалостливый милок отыскивал в таком случае последний и неопровержимый уже аргумент:
— Без вины, мнишь? Ой ли, Данилушко? Ой ли-и! Этто кто ж с нас, эдаких-то, безвинный да без греха? Без греха, надоть думать, и рожи не износишь!
Но подобных Даниле философов-мышлецов, вопреки угрозным их повадкам и укоряющим речам, Хагала чутьём попавшегося зверя не страшился нимало. А страшился, трусил он до холодной испарины, до обморочных тошнотных провалов одного-единственного — Ваську Творога, который с глумливо-сложной ухмылкою в плотоядных губах сужал вкруг него приглядывающиеся свои петли.
Пленных решено везти было до ближайшей живой деревни, и, посадив Кокочу за седло сзади, а хворого Хагалу напередь, в очередь делали это Акила, Конон, Савватей и Олеха Рука. Посыкнувшегося было вклиниться на подмену Евпатия Савватей окоротил: «Ласточку-то побереги! С неё вскорости ой много, чую, снадобится...»
И был в том, разумеется, свой резон. Чем сильнее сокращалось расстояние до вражьей рати, тем глубже выматывались кони, шедшие без завода по зимнепутку.
И вот случилось. Тот же Савватей обронил как-то, спешиваясь к ночёвке, не ведая уж, кого больше прижаливать — коня-бедолагу али басурманина, обронил словцо про бесью обузу, а будто нароком вертевшийся вблизости Васька услыхал: поймал воробья.
И наутро, до света ещё, отряд пробудился от бившего по ушам колыхающегося птичьего грая.
На двух соседних березах, чётко рисуясь на фоне выдутого ветром светлеющего неба, расклевывались разодранные надвое останки пленников.
Коловрат стоял и, глядя на клубившееся, толкавшееся крылами вороньё, гладил жёсткую гриву Ласточки; к нему широким падающим шагом приближался Угорелый.
«И тогда тоже, — думал он о Паруниной казни, — тогда тоже от беспомощности...»
— Это мы, Львович, сказнили с Василием лиходеев.
И всё ловил, искал со злым задиром убегающий, избегающий его глаз взгляд Коловрата.
Акила Сыч, в свою очередь не сводивший своих с Васьки Творога, потянул было из ножен меч, но хитрован Васька, инстинктом сукиного сына угадывая его характер, не пошелохнулся на месте, не пошевельнул, как бывало, и бел-белёсою бровью.
Шаркнув меч в ножны, Акила стукнул сухим кулаком по рукояти и ушагал враскач с еланы подале от греха.
Прочие все стояли, кто где, и глаз от земли не отрывали, не глядя ни на Ваську, ни на Угорелого, ни на терзаемые смертью останки в р а г о в.
Прошёл, протащился кое-как тусклоглазый этот денёк, а к ночи отправленный в дозор с двумя не ладившими со своими черниговскими ковунами Васька исчезнул ко всеобщему облегчению из полку Коловратова навсегда.
............
И видя град разорён, и матерь свою, и снохи, и сродник своих, и множество много мертвых лежаща, и церкви Божии позжены, и узорочье в казне взято, и воскричаша, и лежаща на земле яко мертв.
И едва отдохну душа, наиде тело матери своей великия княгини Агрепены Ростиславны и снохи своя, и призва попы из веси, которых Бог соблюде, и погребе матерь свою и снохи своя, и похраняше прочиа трупиа мертвых, и очисти град, и освяти.
И не бе во граде Рязани пения, ни звона, токмо дым и пепел.
И поиде князь Ингварь Ингварович и где побъени быша братья его: великий князь Юрий, и братья его, и бояре, и воеводы, и всё воинство, и удальцы, резвецы, узорочье рязанское. Лежаша на земле пусте, на траве ковыле, снегом и льдом померзоша; от зверей телеса их снедаема, и от множества птиц растерзаемо.
Все лежаша, купно умроша, едину чашу пиша смертную.
И начаша князь Ингваръ Ингварович разбирати трупие мертвых, и взя тело братьи своей, и многих бояр, и воевод, и ближних знаемых, принесе их во град Рязань, и похраняше честно, и надгробное пеша.
И поиде князь Ингварь Ингварович на реку Ворон, отыска древо, иде скры дуплие тело князя Фёдора Юрьевича, и плакася над ним на долг час.
............
— Ну с чего такой-от Васька с нас, человеков, образуется? — приноравливая ход посвежевшего без ноши буланого своего к мерной поступи Ласточки, разглагольствовал Савватей. — С какого скисшего молока? — И как Коловрат ничего не отвечал тут, с уверенностью вёл дальше. — Мню, из зависти истекает! У него, вишь, есть, а у меня нету! Чего ж, мол, Бог мало дал эстоль? Возроптал, стал-быть, на злодолие, а рогатый-то тут как тут! Оно и поташшило со стези. Ну а душа-сирота всё одно сугреву требует. Оно и пишшит, и страх берёт, а к анчихристу ластится... Хучь силком, а любость себе в обрат добыть.