Евпатий
Шрифт:
Стояла в средине срубленного в охряпку осинового поруба, босая, слабая, и слабая, словно раз навсегда усмехнувшаяся чему-то в себе гримаса отверженности истлевала на вспухших, искусанных от боли губах. Ни жалобы, ни обиды, ни даже особой как будто тоски... Она словно б и сама уже желала себе смерти, но только ещё боялась её, уставая терпеть.
Раздвинув тылом кисти впереди стоящих, выбрался, сам того не заметя, в первый ряд, тымкнул, не взглянув, ближайшего караульщика локтем в дых и, вытягивая на лету вперёд руки, прыгнул туда, к порубу, где до переминающихся в пыли босых Паруниных
Зачем? Он и сам не ведал того. Быть может, чтобы вместе им гореть, чтобы сделать хотя попытку вызволить... мало ли!
Как бы ни было, но прыжок был столь внезапен и так нечеловечески далёк, что не очутись средь охраняющих Кочкаря, следившего за Евпатием с его появления, невесть чем б кончилась безумная сия затея.
Кочкарь прыгнул следом и, будучи ближе, приземлился с Евпатием почти одновременно. Оправившиеся от неожиданности борсеки-рукопашцы обеих княжьих дружин прижали трясущегося и ослабевшего безумца к холодной, выпукло жёсткой брусчатке перед помостом.
И когда с треском и хлопом зашумело над Парунею чёрное, не остановимое больше пламя, когда вылетел оттуда один-единственный короткий заячий крикчик, он, Евпатий, едва ль толком слышал его. Поводя налитыми кровью глазами, он бормотал что-то невнятное, укоряющее неизвестно кого, покуда Савватей, Пафнутий и ещё двое бывших содружинников по молодшей не отволокли его домой.
Того же дня сожгли к вечеру хуторок Дурнёнки. Дымившееся ещё пепелище, двор, огород и маленький палисадник пред истбою злодейки-зелейницы окопали, закидали крапивою. И худо ль, хорошо ли сделали, а только по улицам рязанским, концам её, слободам, посаду и ближним весям падёж скотий воивпрямь двинул с того разу на убыль.
Так что иной хозяйственный скотовладелец исхитрился ко следующему уже мясоеду отведать скоромного.
В ту-то пору зародилась, судя по всему, и известная чуть не всякому русскому человеку легенда.
Инно некий боярин, нито князь «одевся в одежду светлу и славну и тако сед на коня, поеха к старцю. И холопи беши окрест его едуще и другые коня и утвари ведущие пред ним. И тако приеха к печери отец тех. И онем исшедшим и поклонившимся ему, яко же есть лепо вельможем, он же пакы им поклонился до земли. Потом же сня с себя одежю боярску и положи ю пред старцем, и коня, сущаа в утвари, постави пред ним, глаголя: «Се вся, отче, красная прелесть мира сего суть и яко хочешь, тако створи о них...»
Ж I .
Земли с насельными смердами при Игоре Ингваревиче, отце Юрия, жалованы были монастырю соседствующими вотчинниками, а строенья и обе, большую с малою, церкви возводили всем миром, сбирая по полгривны* с души. Неимущим же и недостатным, в числе их удельным холопьям и закупам, дозволялось по охоте внести лепту ручным трудом.
* Гривну в ту пору стоила рабочая крестьянская лошадь.
Посему и служил неброский с виду Залесский монастырёк тем сердцем Рязани, куда, ослабевши и осквернясь мирским тщением, притекали, точно изработанная в теле кровь, взыскующие утешения и цельности люди рязанские, дабы возвратиться в мир с возобретённым светом в очах и силою жить.
З I .
До
«Благо есть мужу, — рек пророк Иеремия, — егда возьмет ярем от юности своея, сядет наедине и умолкнет».
Лучше и не сказать.
Не узревая внутренним оком начала вины своей, сиречь не раскаиваясь и не ревнуя о будущей благощи, Коловрат, аки елень на источники водныя*, по наитию угадывая защиту себе от дьяволова обстояния, и эту новую уединённость свою (один из отшельных уступил ему келлию) воспринял как простой дар щедрого русского сердца, пещась исполнить возвещённые ему п р а в и л а с внешним тщанием, но без вящей душевной ревности.
* Елень щиплет подле земли пищу свою, и по прилучаю пожирает змей и поглотает живы во утробу свою; змия же егда утробу терзати начнет, елень же течет быстро на источник водный и, пиюще текущую воду, умерщвляет в себе змию, и паки здрав и жив бывает; аще ли же не получит воды в тот час, змия его умерщвляет.
Он много, поначалу сутками, спал, молился без слёзного умиления и скорби, ел, не разбирая, хлеб да варёную репу с брюквою, насылаемые монастырёвым келарем, почти не вспоминая и не крушась ни об отце, ни о матери, полагая в глубине души пакибытие их в селениях праведных не худшим дольнего.
В печере пахло книгами, ладаном и следами чужого чистоплотного существования.
Ветер шелестел в узких листах ив, приглушённо доносилось с перекатов пожуркиванье торопящейся окской воды, гукала сова, а на рассвете щёлкали, перекликаясь, певуны-соловьи да кричали сырыми звериными голосами чайки.
И I .
— Слыхал про тебя! Ништ воивпрямь исчезать можешь, эстоль быстёр?
Темнобородый, с благообразно мужественным ликом инок приулыбнулся было Коловрату с тем особым усмешливым приветом, коим борсеки набольшей княжей дружины привечали збойливых юнецов-молодших.
Но не успел Евпатий и уст приотворить к ответу, как инок, опустив очи долу, удалился молчуком по дворовой дорожке бесшумной стопой.
Это был, узнал Коловрат после, отец Кирилл, один из чудом уцелевших в битве на Калке. Тяжко раненный татарской стрелой в живот и давши обет посвятить, коли сохранит Господь жизнь, святому Ему служению, исполнял его ныне в благочестном монашьем подвижничестве.
Коловрат, явившись в обители, не желая того, вызвал у отца Кирилла порыв, напомня славную борсецкую долю...
Ну да только мирскую жизнь поминать у монастырских было не в обыке. Обретая при постриженье новое имя, новообращённый — Малое Дитя — всё предбывшее вкупе с мирским именем оставлял навеки, исшагивал из прежнего тленного существования, представая иным, неведомым допрежь значениям вещей и явлений.
. . . . . . . . . . . . .