Евпатий
Шрифт:
Иное дело с остальным. Сдаётся, что к концу работы Илпатеев подустал и несколько скис в силу ряда причин, о которых я попытался рассказать в «Разлучении». Кроме того, изображать хорошее, да ещё любимое и родное труднее, чем плоховатое чужое. Как бы то ни было, но стилизация под русский былинный ритм Илпатееву не удалась. Поэтому, дабы как-то ознакомить читателя с его концепцией происхождения героя, кое-где я оставляю авторское, но большей частью попытаюсь перевести его в обыкновенное, передающее лишь суть дела, повествование.
Итак...
«Имя набольшего боярина
И дальше, обронив вскользь о неучастье его, Льва, в злополучной и упоминаемой уже битве на Калке, где сложил под татарскою саблей буйну голову удалой князь Мстислав Черниговский, Илпатеев пишет, что Лев Евпатьевич зван был князьями рязанскими «на устроенье воинства» в только-только вышедшей с-под пяты высоносного града Владимира Рязани.
«В те времена, — ссылается Илпатеев карандашиком на Ключевского, — перемены жительств имовитых бояр для служенья иному князю дело было обыкновенное, не обретшее ещё оттенка прислужничества...»
То, что Лев Коловрат был, по летописным упоминаньям, муж нравом крут, в ратоборстве доблестен, а благочестъем усерден, легко угадать и без Илпатеева. Всех, к кому благоволит русская летопись, будь то воевода, князь либо боярин-вотчинник, хвалит она за одно и то же в одинаковых фигурах речи.
«Ишше прежде Рязань слободой слыла. Ишше нонче Рязань слывет городом...»
Поросший липой и кучерявым орешником, смуглолицый и сочногласый, яко южнорусская бойкая певунья-девка, Чернигов не то чтоб забывался, исходил из отроковой памяти, но и жил теперь только в ней, а светлостенный, тихо-весёлый, лучащийся сдержанно не называющей любовью тон новой отчины более внятен делался юному бояричу. Из-за белых, обмазанных известью крепостных валов, взблёскивая золотыми маковицами, глядели в среброспинный изгиб Оки три кирпищатых крутобоких храма, улыбались ответно взгляду изукрашенные бирюзовой резьбой княжьи и боярские терема, и светлы, чисты и будто на всяк час готовы к сретенью Господню были одежды рязанцев, домовое добротное их убранство, сама неспешная, не склонная к пустомельной суете жизнепоступь. Каков город, таков и норов, народ-то про себя сам думает.
Новостольный город Рязань воивпрямь быть мог уподоблен складному, бодрому, в охотку и без страху справлявшему дольный срок человеку.
Христолюбивое, строгое к себе священство служило сердцем, княжьи палаты с боярской думцею — путинаискивающим разумом, хлопотливый, бурлящий до сутемья торг у Спасского (собора) — здоровым, не изведавшим пресыщения роскоши чревом, а ремесленный городок в северной части, приокские хуторки, посад и слободы за городской стеной — ловкими, умелыми и годными ко всякому живому делу конечностями.
С челнов-долблёнок добывалась в Оке тонкоскулая голубая стерлядь, из береговых болот приточных ей Пры и Кади — руда, из коей в круглых глинобитных печах плавилось собственное рязанское железо.
В сёлах сеяли лён, жито, разводили овец, свиней-хирогрилл, крепконогую, употребимую в бой
В портовом сельце Исады стояли гостевые торговые суда, а в час угроз и опасений сходились под удары вечевика к Спасскому на площадь князья, бояре, служилые, купцы и ремесленники, шёл на всенародное вече чёрный кончанско-уличанский люд.
Всяк знал и чувствовал меру, свой отведённый Божиим промышлением шесток. Долгий нецеремонный и не забытый стариками рязанскими пригнёт кичливых князей Владимирских много тому способствовал.
И, хотя в крестовой палате княжьей, в полуземлянках простолюдинов и в Залесском монастыре в поедин глас пелась завещанная святым Евагрием неумолкаемая псалтырь, на святки, в светлую неделю солнцеворота, в летнего Ивана Купалу, когда зацветал в мещерских мшарах извитолистый хмель-дурнопьян, юная холостёжь рязанская безвозбранно водила на Ярилиной горке хороводы, играла на сопелях, бубнах и дудках, прыгала навыпередки чрез костёр и беспрепятственно пускалась в иные затеи-игрища.
Памятуя проповеди молодого аввы Иакинфа про ведьмачьи шабаши, благочестивые рязанцы не выходили в те ночи со двора, но ни седобрадый настоятель Залесской пустыни, ни великий князь, ни думца не перечили сему насильственным запрещением, на худом опыте владимирцев вживе отпробовав плодов холопствующего подневолия.
В.
А и батюшко у мя есть,
А и матушка.
«Будучи взята, — пишет Илпатеев, — осьмнадцати лет в боярыни из обельных чёрных холопок, всю недолгую, ограниченную стенами мужниного терема жизнь мать Евпатия Савела Марковна проносила вышитый понизу пестрядинный русский сарафан да поддеваемую в зимние холода заячью собственною рукой шитую душегрею...»
Оказавшись волею мужа и промысла на чужой нелюбой сторонушке, не чаявши, с кем, бывало, и слово по душе молвить, на жизнь в четыре глаза поглядеть, она, и с челядью-то робкая, к рязанским, в бисерных кичках, боярыням не наискивалась, а ревновала боле прикормить по случаю какого калику перехожего да, подперши румяну щёку и преклоня слух, повнимать о творимом Господом с мыкающейся душою христианской промеж бесовых кознь... Сам воевода Лев, услыхав тонкий льняной её голосочек, звавший сон-пересон на сынове ясны глазыньки, придерживал у дверного порога тяжёлый шаг да бурчал, случалось, в смоляну бороду про бабью необоримую дурь, когда несла та в белой руке краюшку ситного для батюшки домового альбо самого его потчевала в хворости заговорною с уголька водою.
И великопостное говенье православное, истово соблюдаемое всем домом Коловратовым, и стародедовские смутные суеверия сходились и жили в душе Савелы Марковны неискусственно и легко.
Венчанный с челядинкой из едина, почитай, норова, Лев Евпатьич, хотя держал жонку в беспотачной мужской строгости, ни в вере, ни в суеверствах не укоривал, а год от году попрыжея вникал почтением нелукавому её к человекам вежеству, Божий стыд и доверяющее покорство судьбе.
Бо не тот холоп, кто в холопах рос, або тот холоп, кто холопствовал.