Евпатий
Шрифт:
«А и наживна моя, — кричала, — головушка! А и желанная ты моя семеюшка! А спокинул ты меня, кокошу горькую, а и оставил чем свет горепашицу...»
Хаживал по Пешей слободе слух-слушок, что-де серчал Чурило за бездетчество, понеж векшей мокрой (видали) бабу учивал. Но кричать Паруня не притворилась: по себе, сиротушке, кручинилась.
И топор с руки её не выпадет, перевесы ль с берега закидывать... ей, Паруне, вдовой, не в новинушку, был Чурило с ленцой мужичонушка. А что женского деланья касаемо: коноплю ль чесать,
Да в одном грызёт её докука смертная — не с кем словом добрым перемолвиться.
Вот и стала кого можно порасспрашивать, про зелейные травы привыведывать. Про нашёпты, уветы и заговоры ведунов мещерских привыпытывать. Зане ж станет, мнилось ей, она знахаркою, как почнёт целить хворобы-напасти, тут народ-то в дом к ней и повалится...
. . . . . . . . . . . . .
Любостай, да рута, да вороний глаз в кладовой на ниточках сушилися, во печи мурвлёной дровцы щёлкали, по крыльцу снаружи дождь накрапывал, а пришёл ввечеру да и Чурило сам.
Подкосилися под бабой резвы ноженьки, започунилось на сердце недоброе.
Обомлённо стоит Паруня Фирсовна, лишь долонью от покойного отмахивает.
А Чурило знай её укоривает: попрекает бездетством-беспамятством. Сам в рубахе венчальной лазоревой, кушаком тесмяным опоясанный.
Он все ближе, Чурило, подступается, загребучие ладоши протягивает. Рытый нос бобрино посмехом фыркает, из рыскучих вежд масло маслится...
. . . . . . . . . . . . .
А как кинулась из дому обумиться, как на небо кверху-то глянула, ни одной-единой нетути звездочки, лишь луна дырой пустою кругло желтится.
. . . . . . . . . . . . . .
Уж не сразу после догадалася, похватилась заднею догадкою — не Чурилою-то был её остудник сей, а Чурилою видом прикинулся.
Заявлялся таинник к суполночи, исчезал с петухами на зореньке.
Всё шутил со Паруней лясы-шамочки, прибодурочки сорил да придрокушки.
Каково-де с басым им слюбилося?
Каково с лестеем сголубилось?
BI .
Аще обветшала душа и грехми отяготилась, обновляй ея святым покаянием, ибо спасешься тако от диаволовой
Оборви душу — и где челов... ......*
* Обрыв в тексте.
«Не сигал ты, отче, с мечом в захаб, не кровянил меч о басурманина...»
— Не губил, — сказал (Евпатий), — грешников Исус Христос, Он от бесов им души вызваливал.
Худенькое, тонкоскулое лицо аввы Иакинфа тенью смурою покрывается.
— Не губил, тако, сыне! Воистину... Ан у нас-то с тобой не получится.
Свечным воском, одёжей иерейскою благовонит в ризнице аввы Иакинфа. В уголке впотай сверчок цирюкает.
И вздохнул опять авва Иакинф. Видать, трудная беседа затевалася.
(Однако ж, скрепя сердце, решаюсь поменять сей неистребимый у Илпатеева в этой части текста ритм. Попробую «просто и ясно».
Беседа у аввы Иакинфа и Евпатия Коловрата вращается вокруг вот чего. Убивающий человек, воин, не может, как это ни ужасно, не озвереть, не нарушить незлобия, необходимого святости. Евпатий как бы это почувствовал вживе на себе, испугался и с тем пришёл к сведущему и уважаемому им человеку.
И тот, авва Иакинф, не хочет делать беду мельче, чем она есть. Он лишь пытается её разделить. Нужно отличать, говорит он, врагов своих, которых безусловно нужно прощать, дабы стать свободным от оков мира сего, от врагов Божией церкви, с которыми, кроме тебя, воевать, быть может, будет просто некому.)
А что дело воина с душою плохо делает, он, Иакинф, вовсе не в споре тут, — в старые-то годы, слыхал он, до трёх лет после битв не причащались ратники. Исцелялись душою, отрезвлялися...
Напоследок же сказал главное. Дабы верно решить с врагом совестью, нужно совесть свою в чистоте блюсти. «Аще сведалось кому с поганого копытца напиться, добрый воин с того не изладится!..»
Тем беседа у них и закончилась, — пишет Илпатеев.
Не назвав недуг, друг друга они поняли.
Г I .
За дощатой стеной у Пафнутия — содружинник-друг Евпатий, Коловратов сын.
На одре он, слышно, ворочается, то вскрикнет, то встонет с зубьим скрежетьем.
И лежит Кочкарь, лелеет думушку, всё Паруня-зелейница блазнится. Округ чресл крутых понёва белохрущата, округ шеи белой бусы зеньчужные. На устах румяных усмешка ветляная, на ноге высокой чуня пеньковая...
За досаду было ране-то Пафнутию, не ему-де ягодка досталася. Всё стерёгся нелепких слухов-домыслов, обережничал ин приглядывал.
Ноне он, Пафнут, удачу празднует — пронесла, знать-то, мимо нелёгкая! Не его томит во снах нечистая, не ему сулятся сети вельзевуловы.
Ан и жалко друга Евпатия, да уж видно ничего не поделаешь.