Евпатий
Шрифт:
Он носит, как все здесь, клобук и рясу, и они чисты и опрятны, но столь истёрты, заношены, что невольно влетает в ум мысль о их единственности и незаменности во всю отца Варсонуфия монашью жизнь. Звук же голоса трубный, глухой, немного гудящий, как у воеводы Льва перед смертью, словно слегка стесняющийся самого себя.
«Простить не можешь Рязани, убо колдунью твою пожгла?
Вскую, сыне! На всё воля Господня... Прими и смирись...»
И ещё потом услыхал: «Все мы виноваты. И все о всех вечно будем Бога молить...»
Первое, что творит дьявол
. . . . . . . . . . . . .
Добывая с остывающей в осень Кади затонувшую мерду, Коловрат застудился и за седмицу до рождества Богородицы отлежал в келлии в потном жару двенадцать дней. А как выбрался из сутеми к свету Божьему, из увязной тошнотной заволочи, узрил внезапу над дверною косицею диво чудное — два ясно различимых мужских лика.
Один, ошую, гладколицый и без бороды, зрился сбоку, сам устремляя неотрывной взор куды-то вдаль, вперёд, вовсе не видя и не ведая лежащего на одре Коловрата. От отблёскивающих, гладких, самодовольных ланит исходила глухая, сытая беспощадность всему.
Другой же был скрыт зыбящейся тёмною дымкой и плохо различим. Но смотрел прямо на Коловрата, и в выраженье робкого взгляда его угадывалась какая-то что ли грусть, словно б растерянность.
Уснув и вновь пробудившись часа чрез два, Коловрат ликов тех более не увидел, но по множеству мыслей, клубившихся в голове в те дни, значенья особенного видению не придал. Но к вечеру наведавшийся отец Кирилл, услыхав про лики, встревожился, припотух глазами и вскоре ушёл. Явился читать псалтырь отец Варсонуфий, а Евпатия понудил повторить вслед себе три защитительные «молитовки». Ночью тяжесть из членов ушла («Не по беззакониям нашим сотворил есть нам, ни по грехам нашим воздал есть нам...»), и Коловрат припомнил, что лики те были его собственные, он сам в двух ликах, и это было странно, как-то инно веще дивно, но отчего-то не страшно.
Он почувствовал во всём своём теле, воротившем отроческую чуткость после болезни, некий пронизывающий едва уловимый гул, мелко-мелкое сотрясение, и это было неожиданно теперь радостно, печально и хорошо.
Спустя месяц, слабый для иной ещё работы, сидел стражем при наружных монастырских вратах, читал в башенке Григория Синаита. В большом же храме служили заутреню.
«Следовало бы нам, приняв духа жизни о Христе Исусе, — читал он, — чистою сердцем молитвою херувимски беседовать с Господом. Но мы, не разумея величия, чести и славы возрождения, и не заботясь о том, чтобы возрасти духовно чрез исполнение заповедей, и постечь до состояния умного созерцания, предаемся нерадению, через что впадаем в страстные навыки и низвергаемся в бездну нечувствия и мрака...»
Он
.............
«Величит душа моя Господа, — пели в храме монахи, — и возрадовался дух мой о Боге...» Это юная оповещённая уже Ангелом Мария пришла к другой великой будущей матери, и та, вовсе никогда не видевшая раньше, узнаёт её, радуясь. «Возрадовался дух мой о Боге...» Значит, так и есть, так и есть, и она, Мария, избрана родить Того, Кто порвёт наконец ненавистные цепи тлена.
«Смертью лишить силы имеющего державу смерти...»
У Коловрата стеснило грудь. Суровые, сливающиеся голоса монахов катили в гору блистающее прозрачное колесо. Боль в сердце усилилась, сделалась тонкою до звона, а затем, оплавясь на острие-кончике, лопнула, растеклась по телу мягкой теплотой. Он почувствовал освобождающую душу радость, изглубинное ликование, и пели это не монахи уже, не знакомые и родные отец Кирилл с братией, а это пели ангелы, сонм золотого трепещущего живым дыханием света, звук был свет, и свет был вокруг, слепящий неожигающий огнь, и не умом, а самою где-то сердцевиной себя Коловрат восчувствовал весь мир, весь до последних чёрточек и пределов, и всё было возможным в этом мире, и воскресенье Лазаря, и всё.
Узнав о случившемся, отец Варсонуфий, малоразговорчивый и видом «малострастен вельми», откровенно на сей раз просиял, обнял послушника, словно у него самого пуд спал с сутулых плеч, а потом, когда Коловрат, учуяв час, попросил, понеже дозволено будет отцом настоятелем и братией, благословить о постриге, услыхал от окормителя и духовного отца своего то, о чём никогда не ждал и не помысливал.
Минет пять-шесть лет, сказал отец Варс... ..................
— Грех же твой тотший, — бледнея до серости в обескровленных губах, рёк отец Варсонуфий, — грех убиения грядый, мой будет, сыне, с часу сего!
И ничего повелев более не страшиться, а слушать одно сердце своё («Оно у тебя нынь... не облазнится, чаю!»), ушёл, удалился невидимо по обычью, а Коловрат, сбитый со всякого панталыку, долго сидел на жёсткой чернецкой лежанке, то чему-то нечаянно улыбаясь, то пускаясь горячо молиться, то робко отдаваясь в первые предощущения грядущего.
Мерещился вкус вешнего, томящего, как в юности, ветерка на губах, запах хрустящих седельных кож, холодок вздеваемой чрез голову кольчужной рубашки, дымок одиноко дальнего костерка в предрассветно влажной степи...
Охватив худыми пальцами лицо, он долго, покачиваясь и тряся головою, сидел так, и слёзы текли и капали сквозь них на покрытые истёртым подрясником колени.
Он плакал от благодарности к отцу Варсонуфию, к братии, ко всем добрым людям, к миру и Богу, он знал, отныне он исцелён и помрачение позади... Впереди же его ожидало его предназначение.
Я сказал, что в долгу не останусь, и успевший с утра поправиться серый кладбищенский мужик сразу, без лишних слов, повёл выпуклым, в траурной кайме, ногтем по линованным журнальным листам.