Федина беда
Шрифт:
— Об этом, Степан Иванович, не тебе судить! — оборвал его бригадир.
Лицо старика сильно помрачнело, глаза округлились, голос стал отрывистым, резким:
— Ты постой, Тимоха! Ведь я в рассудке еще! Хотя и старик. Видно, не знаешь, как я дрался за власть нашу Советскую, потому и дерзишь!
Степан по-молодецки крякнул и, сдернув с ослепительно-седой головы ушанку, бросил ее в снег. Лицо его зарделось от мороза, губы покраснели. Поежившись от холода, он поднял шапку, стряхнул с нее снег и нахлобучил на голову.
— Довольно
— То-то и оно. Трактор, видите ли, у них сломался. — Старик повесил одностволку на плечо, ухмыльнулся. — Ох и человек ты, Тимоха! Нет бы сразу сказать: «Извини, деда, хлева в доме сгнили, а леса строевого нема. Вот и приходится втихаря пилить…» А у тебя, чуешь, что получается? И трактор сломался, и жалованье неизвестно отчего повысилось. И путевка на носу… Ну, поехали, поехали!
В окнах сельсовета уже горел свет. Степан издали разглядел на высоком крыльце первого заместителя, взволнованно поглядывающего по сторонам. Он узнал своего вчерашнего гостя Прона Кожемякина.
— Вы Степана Большакова не видели? — с тревогой кричал Прон.
Трактор остановился.
— Здесь я, Проня, — радостно отозвался Большаков.
Кожемякин подбежал к волушке.
— Бог ты мой, а я с ног сбился! Ты прости меня, дурака старого, за то, что твою избу запер! Ведь это Тимофей науськал меня. — Он брезгливо кивнул на бригадира. — Запирай, говорит, своего дружка снаружи. Нынче, говорит, время лютое, как бы смерть к нему в дом не прокралась, ему ведь девятый десяток уж… Вот я тебя и стал запирать.
Степан покосился на бригадира, повесил ружье на плечо.
— Как домой возвращаюсь, так и запираю, — никак не мог успокоиться Прон. — А утром иду дежурить в кочегарку и опять отпираю. А вот нынче… — Прон тяжело перевел дыхание. — Подхожу к твоему дому, а вместо крайнего окна в передней — дырка в стене и рама в снегу лежит. Я кликнул тебя — молчание, кликнул Лукьяновну — тоже никто не отзывается. Я в избу… В ней темно, как в колодце… Зажег спичку, прошел в переднюю, а там в углу на лавке Анфиса Лукьяновна лежит…
Степан сошел с трактора, мрачно посмотрел на растерянные глаза Прона, насторожился.
— Ну и что? — глухо спросил он с какой-то слабой тревогой в голосе. — Холодно в избе?
— Если бы только холод! Лежит, на ногах у нее катанцы, — взволнованно продолжал Прон, — в руках лампадка разбитая, а глаза… Слышь, Степан Иванович… Прости меня, дурака старого… не уберег я твою бабушку. Видно, смерть окаянная в окно влезла, а может, Лукьяновна к фельдшеру хотела идти, а дом снаружи заперт…
— Ты что это говоришь, Проня?!
— Нет ее больше… Умерла она, Степан.
Старик больше ничего не спрашивал, только сразу весь осунулся, покачнулся назад, словно его кто-то толкнул, и тяжело опустился на волокушу, стоявшую неподалеко от сельсовета.
— Умерла, значит, моя баушка, — тихо сказал он и, сняв шапку, вдруг громко завсхлипывал. — Опередила меня, старая… — проговорил сквозь слезы. — Придется одному теперь воевать… — Он поднялся с волокуши, оправил на себе одежду и вытер носовым платком заплаканные глаза.
Чокера [4]
— Ну, Калинкин, крепко ты наш совхоз выручил! Эх, да что рассусоливать! Садись к столу, на самое почетное место… Я тебя не только медвежатиной угощу, но и сметаной неразбавленной, прямо с маслобойки. Добрый ты человек. Руки-то с мылом помыл?
Слесарь из Залукского совхоза Яков Арефьевич Калинкин, по прозвищу Тюря, зарделся, как ошпаренный рак. Руки его отмывались только при помощи бензина, и это обстоятельство сильно смущало Якова. Сняв теплые рукавицы, он сунул руки под стол.
4
Чокер — стальной трос.
— Вижу, что на износ работаешь, — с улыбкой подметил директор совхоза, тучный мужчина — косая сажень в плечах. — Но ты не робей. И я на износ, а что поделаешь?
Директор присел на просторный деревянный стул рядом с упитанным пушистым котом и, достав из широких брюк большие белые таблетки, положил под язык.
— Пятый год на валидоле сижу. А нынче сам бог заставляет таблетки глотать… С ремонтом замучились. То прокладки выходят из строя, то шестеренки, то подшипники, а тут еще чокера кончились. Спасибо за чокера, дружок, с такими людьми, как ты, нам любая акула не страшна…
В горницу вошла жена директора, неся за плечами огромный деревянный пестерь с онежскими щуками.
— Ну и холод в избе. Я думала, ты печку натопишь, а ты опять сахар аптечный грызешь. Хоть бы чаю согрел! Не совестно перед гостем-то?
— Теперь нам с Калинкиным некуда торопиться, — ответил супруг. — У нас сегодня праздник. Нам бы только поесть да на боковую. Ты не представляешь, Лиза, сколько он чокеров раздобыл!
— Яков всегда молодец, — подхватила жена, — и валидол не сосет. Эх, Просекин, Просекин, по ночам спать надо, а ты к телефону, будто калека к телевизору, прирос. Взгляни в зеркало… Ведь ты не старик еще, а седой весь.
Как нарочно, в горнице зазвонил телефон. Гудки были пронзительными, долгими.
— Я слушаю, — сняв трубку, устало ответил директор, — ну-ну, да, да… Отпустить, говоришь? Так мы за него, Антонина, тысячу рублей ухлопали! Холмогорский он. Ежели так безответственно работать будем, с одной мякиной останемся. Поймать быка надо, кровь из носу, поймать. Волки и без него сыты, а ежели, стервец, в суземье драпанет, из ружей палите. Мясо, говоришь, кому? Мясо только передовикам. А лучше живым его достаньте, слышь, Антонина, живым! Он ведь племенной…