Флаг
Шрифт:
– Что? – нервно. Аж подпрыгнула. Некрасивая. Бывают такие девочки-девушки, у которых красота как-то очень глубоко запрятана.
– Ничего. Я просто вижу, что вам…
– Мне холодно и что? – взрыв. – Разве мне не может быть холодно, потому что я так хочу? – смыл «люди, ну почему вы такие тупые… это же элементарно, черт возьми».
– Да, наверное, может, – все же растерянный, чем нет.
– Да, я нервничаю, потому что кому-то делать нечего, вместо того, чтобы молчать и держать эмоции при себе.
– Я просто хотел помочь.
– Не надо мне помогать! Мне это не нужно!
Она была права. Не дам же я ей свой пиджак. Или мог дать. Но жена с укоризной уже смотрела в мою сторону, только ребенка трудно было оторвать от рыбалки с удочками на магнитах.
– Вы бы подвигались, – вырвалось. Зачем? Я же понимал, что
– Все!
Она резко вскочила. Я своего добился. Через минуту ей станет тепло. Забытый чай остыл.
– С кем это ты? – недовольно спросила жена. От «обиженной» остался только удаляющийся силуэт размером с ладонь. Я не успел ответить, малышка схватила меня за руку и повела к столикам, где расслабленные после работы мужья пили пиво. Когда до перекрещенных ног оставалось метров пять, мы повернули на цветник и встретились с укоризной и недовольством в одной упряжке.
– Она дрожала, – объяснил я, – ну, я ей сказал об этом. Бывает так, что человек не знает, что с ним и в результате заболевает, а то и того хуже.
– Надо же, какая забота, – процедила же, – Мне бы ты никогда об этом не сказал.
Ну, е…ти.
– Сказал бы.
– Нет.
– Да чего ты начинаешь снова. Конечно, сказал бы.
– Не-ет. Нет, нет.
Между нами – процент разума здесь имеется, конечно. Но жена сама в чем-то виновата – дай шанс, е…ти, померзни, сделай жалкое лицо, но она же никогда не мерзнет, она всегда закутывается в бесформенную одежду, запрятав в нее все самое лучшее, что есть в ней (последнее вышло слишком липко, правда же?). Когда она грипповала в последний раз? Если и так, то прячась, скрывая свой напудренный от простуды нос. Что у нее на пятерку, так это капризы в стиле рокабилли – смотреть на меня с дрожью на губах, то ли с надеждой, что однажды я подарю ей остров с круглосуточной жарой, перевезу тещу, отца, подруг, а сам буду жить в километре на другом и когда очень надо приплывать. Прямо песня на заезженном радио.
– Ты только Насте своей… – фраза без окончания. Иногда оно не нужно.
Она всегда терпимо относилась к нашей дружбе – мол, встречайся с кем угодно, но сегодня что-то случилось. Фурункул прорвался. Брызнул. Уф. Или это случилось давно, просто вырвалось из жены, из всей этой укутанности. Все самое лучшее? Я правда это произнес?
– При чем тут Настя?
– При том, что ты со мной совсем не говоришь. Слов нет? Да сколько угодно, но все выписаны по другому адресу. Копишь для нее?
Я не хотел говорить об этом. Как никогда не стану говорить о первой жене, первом опыте с девушкой, как неожиданно подумал о самоубийстве однажды в тринадцать и попробовал в семнадцать. В этом кроется такая космическая печаль, которая со временем обрастает толстой коркой и мхом, и если сковырнешь, не дай бог ей пролиться вновь, потому что недопустимо… все это несет за собой непредсказуемые последствия. Снова липко, снова фурункул, снова уф… Что будет, если я переживу вновь смерть друга, или поступление в институт? А год, когда начал ходить или понимание, что обрел в отношениях с первой женой? Не дай то бог снова завязать отношения и ходить за ней по пятам. А потом выносить ее жалеющий взгляд. Тысячи, а то, может быть, и десятки тысяч тем остаются во мне, они тонут, умирают, становятся табу. Но есть темы, которые не умирают, они просто живут параллельно, как мои внутренние органы, которые не видишь, но от этого они не перестают там вертеться, что-то переливать, менять свое положение. Настя – это моя лопатка, мой мозжечок, извилина, да не одна. Если эту извилину потревожить или в лопатку иголку всадить и мозжечок чем-то таким специальным расшевелить, то… что станет со мной – я буду напоминать тротиловую шашку. Взрыв и все – ловите мотыльков в космосе.
Лапка не хотела садится в коляску и всю обратную дорогу я нес ее на руках. Она думала о предстоящем ужине и, вероятно, перед ее глазами куст напоминал куриную ножку, а пролетающая машина – картошку. Я думал об оставшемся времени – я дойду до дома, спрячусь за столом (15 минут), на лоджии – 45, в туалете (от 20 минут), в темноте – все оставшееся время.
Темнота все не наступала. Плеер долго не находился. Жиль Апап возник, потому что все к этому располагало. В сумерках, когда появляется некоторая растерянность, и ты не принадлежишь самому себе. Он играл сам, не зная что. Мелодия кружилась, заводила в дебри, по неровным дорожкам в тупик, суетилась, кричала, но успокаивалась через два мгновения, улетая вверх и находя альтернативу, что тоже вела к тупику. Я подумал, что, наверное, так и нужно выходит из дома, не зная, куда тебя заведет. Сегодня, выходя из дома, я не знал, что я испытаю все чувства разом – у меня была ненависть, голод, немного отчаянья и желание помочь. За весь день я проэксплуатировал свои чувства по максимуму. Затронул верх, низ, сердце колотилось, полоумно будоражил мозг, прикоснулся к лопатке, мозжечку… Поэтому, наверное, все я делаю правильно. Ничего не застаивается. Продлеваю жизнь, можно сказать. Только некоторые причины меня тормозят. Нет, это липко, это уф…
4
Не отвечает
Не отвечает. Неудобный телефон, кнопки тяжелые… Когда тебе не отвечают, первое мгновение понимаешь – бывает, человек занят, да мало ли, машешь рукой… через минуту – чего он, взъелся на что, пять – становится жаль, что минута прошла зря. Но второй раз за день молчание адское какое-то!? Прогулка в Чистилище Босха и обратно. После первого звона прошли два часа. Два часа! Дважды по шестьдесят, за это время можно проехать всю Москву, написать короткую историю, выпить пару пива, посмотреть фильм, насчитать сотню-другую проходящих, бегущих, стоящих ног. На нее это не похоже.
Я стоял у «Пиццы хат», где удав из галдящих туристов-детей брызгая слюной, сворачивали в манящий «Макдак». Небо решалось на что-то большее нежели серые разводы. В окне столовой «Мосавтотранса» стоял непричесанный хлорофитум.
Предпочитаю говорить (по телефону, с собой любимым, прохожим, продавцом «Бхагават гиты») исключительно в тех местах, где приходится перекрикивать фоновый шум (на подшипниковом заводе?). Хорошо укрыться, влезть в недосягаемость, не слышать своего голоса, только удары болванок и баб молота. Только шум, звон, крик, не биение сердца, не внутренние позывы, не мысли, рефлексом толкающие на поступки. На вокзале, когда проносится поезд, в метро, когда с двух сторон один «волк» уже уехал, а второй только подбегает. На шоссе с несущимися Харлеями и Мустангами – только вжик и снова вжик, и ты кричишь, читаешь стихи – «Слышите! Каждый ненужный даже должен жить!», отвечаешь невпопад потерявшимся, размахиваешь руками, потому что когда вокруг хаос можно и руками вертеть и кричать то, что мир оху… что все прогнило в королевстве. Как же здорово наполовину (на треть-четверть, совсем глухо) не слышать, прося повторить, может быть, для того чтобы увеличить время счастья в два, а то и в три раза.
На ВДНХ велорикши со скуки устраивали соревнование на скорость. Открылась книжная ярмарка. В час – Михалков, в три – готовим суши, в пять – Донцова велит не унывать. Сажусь в покоцанный троллейбус, открываю Бегбедера, дочитываю до смерти Дэвида, сына героя, сдерживаюсь, чтобы не заплакать… не удается, слеза крупная, как ртуть скользит по щеке. Сегодня тот день, когда мои глаза на самом что есть мокром месте. Любая глупость может вызвать жалость. Не трогайте меня, дайте пройти. Не надо спрашивать, я ничего не знаю. Иностранец. Иностранный засранец. Да кому я это говорю? Вам же! Вам, е…ти. Может быть, не нужно читать депрессивных книг, ездить в депрессивных видах транспорта. Я о метро, конечно. Сколько раз вы там улыбались, а смеялись так, с бабочками внутри? В троллейбусе тоже Дон Периньон не подают и не соблюдают закон сохранения улыбки.