Формула памяти
Шрифт:
ЗАРЕЧЬЕ БЕЛОРУССКОЙ БОНДАРЕНКО САШЕ ВАКУЛЕНКО ЛЕНЕ ЧЕРНЫХ
ДОРОГИЕ РЕБЯТА ПИСЬМО ПОЛУЧИЛА ГЛУБОКО ТРОНУТА БЛАГОДАРНА ЗАПИСКУ ВЫСЫЛАЙТЕ НЕМЕДЛЕННО ЖДУ НЕТЕРПЕНИЕМ
2
— Да, — сказала мама. — Это он. Это его почерк. Я не могу ошибиться. Видишь, он всегда так писал букву «д» — хвостиком вверх…
Маленький клочок грубой бумаги умещался у нее на ладони. Мама подносила его к глазам, близоруко всматривалась в полустершиеся, криво разбегающиеся строчки.
Я молча стоял рядом. Я уже знал наизусть, что там было написано.
«Нас
Дальше шли адреса — два, еще довоенных, адреса.
— Теперь я не сомневаюсь, это он, — повторяла мама, — он всегда так писал букву «д». Я еще смеялась над ним, хотела переучить…
Лучше бы она заплакала. Я чувствовал, как у меня у самого слезы подступают к глазам. Это буква «д»…
— Да, да, это он… Боже мой, через столько лет!..
Я молчал, я не мог судить, я ведь почти не знал отцовского почерка.
Помнил ли я отца?
Мне казалось, что помнил.
Я родился 22 июня 1941 года. Теперь, когда мне приходится называть дату своего рождения, или заполнять анкету, или просто предъявлять паспорт, я часто замечаю, как задерживается взгляд человека, берущего мой документ, на этих цифрах. Слишком у многих навсегда осталась в памяти эта дата.
Три дня спустя после моего рождения мать выписали, — роддом переоборудовали под госпиталь. Отец приехал за нами на машине, на черной «эмке», — кто знает, как удалось ему тогда раздобыть эту машину. Мать так часто рассказывала мне о том дне, что вся картина отчетливо возникала перед моими глазами. Отец уже был призван в армию, он с трудом вырвался всего на несколько часов, чтобы забрать нас и отвезти домой. Он стоял внизу, в вестибюле, а мама, держа меня, еще безымянного, спускалась к нему по лестнице, и они всматривались друг в друга, два родных, два близких человека, с тревогой, с болью и радостью — столь многое произошло, столь многое изменилось за те несколько дней, которые провели они в разлуке, что казалось, и они уже не могли остаться теми же…
Отец бережно принял меня на руки, наклонился надо мной, и тут я открыл глаза и посмотрел на него. Больше никогда уже я не видел отца.
Иногда мне казалось, что я действительно помню эту минуту, это мгновение — лицо отца, склонившегося надо мной. Даже не память, а ощущение, что я в и д е л отца, что руки отца прикасались ко мне, — это ощущение навсегда сохранилось во мне. В конце концов, все то, что видит ребенок, младенец, даже в самые первые дни своей жизни, не может же уйти, исчезнуть, не оставив следа, — наверняка все это как-то запечатлевается в душе человека. Может быть, это было наивно, но я верил, что от того, кто в эти первые дни брал тебя на руки, чьи пальцы прикасались к тебе — родные, ласковые или чужие, — зависит твоя будущая, уже взрослая жизнь…
— Нет, ты только подумай — какое счастье, что мы не переехали, не сменили адреса! Разве бы они сумели тогда найти нас? Через столько-то лет! Просто как чудо…
«Это и правда чудо», — думал я. Тридцать лет гильза с предсмертной запиской отца пролежала в земле, тридцать лет…
Может быть, я вырос излишне чувствительным оттого, что воспитывался в доме, где не было мужчин, оттого, что моим воспитанием занимались две женщины — мать и бабушка, только когда я увидел эту винтовочную позеленевшую гильзу, с такой бережностью упакованную в картонную коробочку, так старательно обложенную ватой, у меня вдруг сжалось сердце от нежности, от благодарности этим ребятам, о которых я не знал ничего, кроме фамилий, — Вакуленко Лена, Черных Гена, Бондаренко Саша, красные следопыты…
«Объявленная ценность — 3 рубля», — было написано на посылке. И я представил себе, как совещались ребята на почте, как спорили друг с другом — какая же ценность может быть у такой посылки!
Посылку нам принесла почтальон тетя Лиза. Почти столько же, сколько
Когда еще была жива бабушка, тетя Лиза, бывало, подолгу засиживалась у нас и горевала вместе с ней, если приносила ей неутешительные вести. Бабушка все надеялась, все верила, что рано или поздно отыщется хоть кто-то, кто знал ее сына, что когда-нибудь придет весточка о ее сыне. Куда только не писала она, куда только не обращалась! До последней минуты, до самой смерти не хотела смириться, ждала. Она так и умерла, надеясь. Уже тяжелобольная, бабушка просила меня: «Взгляни, не идет ли тетя Лиза». Она умерла, ее не стало, гроб с ее телом уже опустили в могилу, а голос ее еще звучал с газетного листа: «Разыскиваю сына, Севастьянова Андрея Григорьевича…» Это последнее письмо она отправила в газету за неделю до смерти.
— Не дождалась Татьяна Васильевна… — вздохнула тетя Лиза, вручая маме посылку. — А уж так надеялась, так ждала…
И хотя между находкой ребят из деревни Заречье, между их письмом и теми письмами, которые рассылала бабушка, не было никакой связи, меня все-таки не оставляло чувство, будто это ее упорство, ее надежда сделали свое дело.
Теперь я ощущал свою вину перед ней. Я-то еще с детства свыкся с мыслью, что след моего отца затерян где-то в самом начале войны, что он, отец, так навсегда и останется без вести пропавшим. Когда я был маленьким, мне даже нравились эти слова: «пропал без вести». Была в них какая-то тайна, загадка. Только потом, став старше, я понял, что стояло за ними. То упорство, с которым вновь и вновь рассылала бабушка свои письма-запросы, то нетерпение, с которым ждала она потом появления тети Лизы, казались мне всего лишь простительной старческой слабостью, не больше. Я не верил, а она верила. Я никогда не говорил ей об этом, но она-то угадывала, чувствовала это мое неверие, это мое снисходительное равнодушие…
Пока была жива бабушка, я, в общем-то вполне самостоятельный, взрослый человек, здесь, дома, по-прежнему чувствовал себя мальчиком, ребенком. Наверно, правильно говорят, что мы становимся взрослее вовсе не с годами, мы становимся взрослее, когда уходят те, кто был старше нас. Вот не стало бабушки, и словно сработал какой-то тайный механизм времени — незаметно на ее место передвинулась мать, и я сам словно шагнул, поднялся — или спустился? — на следующую ступеньку.
Однажды, когда проходила перепись населения, мы, все трое, долго и весело спорили, прежде чем заполнить графу «глава семьи». Получалось, что каждый из нас имел право называться «главой». Бабушка — по причине своего старшинства, мать — потому что приносила деньги, зарабатывала тогда больше всех, и, наконец, я сам — потому что мужчина. Кончилось тем, что главой все-таки провозгласили бабушку. Так и шутили потом: «Где наша «глава»?», «Не хочет ли «глава» пойти в кино?», «Что сегодня «глава» приготовила на обед?»