Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Столько добросовестной заботы, столько старания превратить сегодняшний вечер в такой же, как вчера, как всегда — муж отдыхает после целого дня работы, и оба ждут, когда наступит час сна. Он склонился над книгой, но все еще украдкой поглядывал на жену. На скулах у нее выступили розовые пятна, вспухла знакомая складочка у переносья, верхняя губа чуть вздернулась, как и раньше, как всегда при малейшем волнении; и, возможно, эта гримаска на ее лице и была ему всего дороже.
Конечно, она была его женой. Сама выбрала свою долю. И стала целиком только женой, не сумела бы и шагу ступить в иной роли. Она могла умереть, но быть могла только его женой. И возможно, это было прекрасно, что она стала его женой, совсем еще молоденькая,
— Леон!
— Да?
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
«Верно, ни о чем: о нас, о всех тех словах, которые мы говорили друг другу». Слова, сказанные молодыми, а если их повторить теперь, голос пятидесятилетнего мужчины дрогнет, прозвучит фальшиво. Ох, как надо бы найти другие, но они, другие, опошлены. «Видимо, — думал он, — видимо, мы разучились. Как это произошло? Когда началось? Если нам сейчас случается сказать какое-нибудь ласковое слово, мы стараемся произнести его скороговоркой или шутливо. Мы еще говорим: «Моя дорогая, мой дорогой». И еще зовем друг друга уменьшительным именем. А, пожалуй, после двадцати лет совместной жизни и это редкость. Но ведь было же так, что день нам казался пустым, если мы их не произносили… Что же мы такое говорили, если и сейчас у меня при одном воспоминании перехватывает дух? Странно все это. Мы говорили: «Люблю тебя», «Любишь?» Неужели только это?.. Да, только это. Но если б мы начали так говорить теперь, думаю, мы оба сгорели бы со стыда. И сейчас нам случается поцеловаться, а вот, например, подойти к ней — она откинет голову, я буду молча смотреть на нее и только трону ладонью раз-другой — о, самого легчайшего касания мне хватит! — ее лоб, ухо, наполовину прикрытое волосами… Нет, нет, ни за что бы я сейчас не осмелился.
— Леон!
— Да… Что?
Она положила руки на край стола и, даже не пытаясь придать голосу прежнюю уверенность, спросила:
— Что-нибудь не ладится, Леон?
— Да нет, все в порядке, детка.
Руки судорожно сжались, но голос прозвучал смиренно, униженно:
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Но, клянусь тебе…
— Ты не чувствуешь себя счастливым? — шепнула она.
Порыв яростного ветра налетел, ударился с размаху о стены дома, и голос ее дрогнул:
— Леон, слышишь, ведь это наш ветер?
Тут все часы, когда ветер властно вмешивался в самое течение их жизни, первые брачные ночи в том затерянном поселке, когда они в спальне слушали до зари его жалобы в густом сосняке, и даже в детстве, еще не нашедшие, но уже искавшие друг друга, жившие только ради встречи, — все эти часы, бывшие их тайным уделом, возникли в памяти так четко, с такой настойчивостью, что глаза его увлажнились. «Вот и у нас была своя собственная легенда», — подумалось ему.
Луиза протянула к мужу руку, но тут же отдернула ее и отвернулась. На лице ее лежало то умиротворенносветлое выражение, которое некогда озаряло ее черты в самые разымчивые минуты счастья.
В открытые двери проникали из сада запахи яблок и мокрой травы. Леон поднялся, шагнул к дверям.
— Идешь?
— Да так, хочу немножко пройтись.
Ветер утих; только на лужайке возле пруда да на крыше теплицы еще замешкался последний свет. Но в конце аллеи уже сгущалась тьма. Леон шел неровным шагом, опустив руки, во власти какой-то тревоги. Его вернуло на сорок лет назад, вдруг он стал мальчиком, истомленным долгим днем каникул, таким же неловким, таким же нерешительным. Он обнаружил полузавядший георгин и долго разрыхлял вокруг стебля землю. Когда, задыхаясь, он наконец разогнул спину, в висках гудело, и он невольно поднес руку к горлу.
— Устал я, — пробормотал он.
Но впрямь ли это была усталость? Скорее уж какая-то глубинная боль, вдруг сразивший его страх. Ему чудилось, будто они с женой не сказали еще чего-то, — но чего же, чего? Он не знал, знал только: самое главное не сказали, без чего вся их жизнь была бы бессмысленной. Они стареют, скоро будет слишком поздно. Словно кошмар на него навалился, когда нужно бежать, крикнуть, иначе пропал, а бежать не можешь и — что крикнуть — не знаешь.
Он сделал несколько шагов и прислонился к стволу липы. Тут только он заметил, что на дороге, за изгородью, стоит какой-то человек и пристально смотрит на их сад. Нет, не нищий, очевидно, прохожий загляделся. На что загляделся? Леон не без удивления следил за незнакомцем. Ни сад, ни дом не заслуживали внимания. Скромный садик, а сейчас даже цветов не видно, длинный, низкий, слабо освещенный дом. Все самое простое… А тот все глядел. И Леон, чувствуя смутное волнение и неизвестно откуда налетевшую гордость, сам осматривал свои владения новыми глазами: «Быть может, он видит все, что мы вложили сюда, все наши прогулки, все наши вечера, всю нашу жизнь, все, что заключено в стенах этого дома, и то, что говорит этот свет в окнах, все, что мы сами уже не умеем видеть!» Незнакомец удалился, шагал он неслышно, будто боясь спугнуть какую-то тайну.
Было свежо, даже, пожалуй, холодно. Уже приближалась, но еще не пришла настоящая осень. Леон быстро направился к дому; он смеялся, потирал руки, пожимал плечами, бегом переступил порог комнаты.
Луиза была здесь. Еще была здесь, и слава богу, еще долго здесь будет. Такое острое чувство благодарности затопило его, что он не сразу осмелился заговорить.
— Уже вернулся? — спросила она.
— Вернулся… Представь себе, там на дороге стоял какой-то человек и смотрел.
— А-а!
— Да, смотрел.
Как объяснить ей? Да и что объяснять?
— Смотрел на сад, на дом, на наш дом… Смотрел, а я… Вот видишь, не умею объяснить…
Но Луиза, не отрываясь от работы, небрежно бросила:
— Ах, так… — и даже голову не подняла.
— Нет, нет! Но ведь… но ведь это же чудесно…
Он присел, раскурил трубку, потянулся было к книге. Нет, не стоит. И без того этот вечер вдруг оказался до краев полным. «У нас была своя легенда. Какая была, такая и была, возможно, не бог весть что, возможно, у кого-нибудь она и вызовет улыбку. Но она была нашей историей, и больше нам ничего не осталось, и с ней нам придется стареть, она поможет нам стариться».
И снова он взглянул на Луизу, склонившуюся над вязанием, но как-то скрытно тянувшуюся к нему. Когда-то малейшее волнение делало это лицо еще более прелестным. А сейчас так хочется, чтобы его осенило спокойствие, ибо только оно одно еще может удержать ее на пороге старости. Охранять ее, следовать за ней повсюду, а главное, убедить ее, что живешь в мире с самим собой. Да и почему бы не быть миру?
— Луиза!
— Да?
— Нет, ничего. А тебе не слишком скучно в обществе твоего дурня?
— Ты ведь достаточно хорошо меня воспитал.
Он смотрел, как движутся ее пальцы, занятые вязанием. Потом обратил взгляд на ее лицо — тонкое, кроткое, серьезное.
«Мне повезло», — подумал он.
Чуть позже оба поднялись: пришел час сна. Луиза убрала в ящик комода свое вязанье, за которое она возьмется завтра, потом с минуту постояла в углу комнаты, приглаживая пальцем прядку волос. И небрежно бросила:
— Ну и вид у меня, должно быть!
За окном зашуршал мелкий дождь, и в зависимости от того, куда падали капли — на крышу ли теплицы, на лужайку или на опавшие листья, — в комнату долетали три совсем разных звука.