Французская новелла XX века. 1900–1939
Шрифт:
Нет, Эктор ничего не помнил. Огонь опять сник, фитиль в лампе обуглился. Тень Генриха IV — ребенка вырисовывалась на обоях, где бесконечно повторялись огромные цветы дурмана в золотых рамках, засиженные мухами. Все эти предметы, которые на протяжении полувека каждый вторник созерцали старые шиньоны, бывшие «парадным» убором г-жи Дюпруи, теперь глядели на старичка, отказавшегося от педагогического института ради того, чтобы этот еженедельный ритуал мог соблюдаться возможно дольше.
— Так и слышу твою бедную матушку: «У Эдокси восхитительное контральто, великолепная дикция. Эмма вполне прилично играет на пианино. Мы найдем им учеников: в первую очередь все дети из нашей семьи… Вы сможете прожить, пока ты закончишь образование!» Я дал себя убедить. Твоей бедной матушкой руководило только одно — нежность ко мне. Она не отдавала себе отчета в том, на что меня толкала, диктуя письмо к родным, в котором я объяснял им этот блестящий план… Какой ответ я получил! Ты застал меня
Он наблюдал за Эктором, который, приблизясь к лампе, разбирал благонравный монастырский почерк, едва заметно поблекший:
«Прочитав твое письмо, мой дорогой сын, я обратилась к богу и молила его просветить меня в обстоятельствах столь серьезных. Тебе известна крайняя чувствительность твоих сестер и то, как я всегда старалась их щадить. Я сочла тем не менее своим долгом поделиться с ними странным и неожиданным планом, придуманным их тетушкой Беллад, судить которую я не смею. Милые малютки пролили немало слез, и я имела слабость смешать с ними мои собственные. Тебя не удивит, мой Огюст, если я скажу, что эти благородные души в порыве природной самоотверженности, проявляющейся в каждом их поступке, выслушав, какая жертва от них требуется, единодушно на нее согласились; да, они были готовы работать. Они с радостью пожертвовали бы своим положением, равного которому, можно сказать, нет во всем Сент-Филомене, если учесть, что они занимают посты председательницы и вице-председательницы благотворительного общества нашего прихода и известны своим деятельным участием во всех его начинаниях. Я уж не говорю о наших обширных и высоких связях. Милые малютки были готовы всем этим пожертвовать, их тревожило только одно: как бы не был нанесен ущерб душам, вверенным их попечению, однако они были полны решимости исполнить волю божью, буде она явит им себя. Я разделяла все их чувства, мой дорогой сын, одушевляемая, как и они, заботой о твоем земном будущем и о твоем спасении. Мне известен эгоизм молодых людей, и я ничуть не удивилась тому, что в подобных обстоятельствах ты его обнаружил.
Но вот прошел этот вечер, такой грустный и в то же время возвышающий душу, когда мы все трое приобщились радости самопожертвования, и я осталась одна. И тут, долгой бессонной ночью, мне представилась другая сторона этого дела: я подумала о своем долге по отношению к семье, нерушимом долге, о котором твой отец лишний раз напомнил мне накануне своей смерти: «Что бы ни случилось, моя дорогая жена, как бы трудно вам ни пришлось, помните о вашем положении, не роняйте его; не забывайте, чем вы обязаны имени Дюпруи». Семья! Престиж! Мы остались на высоте, несмотря на долги, несмотря на бедность, за которую я не краснею.
На другой день после нашей женитьбы твой бедный отец повел меня с визитом к Джону Кастэнгу и Гарри Мокудина. Лишь невозможность ответить тем же на их учтивые предложения вынудила нас не принять ни одного из них. Это нам отнюдь не повредило, напротив, то, что мы держались с таким достоинством, заслужило нам благорасположение этих господ, и только от тебя самого зависит теперь пожать его плоды. Ты знаешь, что Гарри Мокудина держит для тебя место, скромное, конечно, но это — первый шаг и возможность обеспечить всем нам жизнь, достойную нашего имени и положения. Моему пониманию, признаюсь, недоступно, что ты можешь домогаться места чиновника или педагога в то время, как тебе уготована карьера в самом прославленном доме города, где ты тотчас станешь получать достаточно для того, чтобы хоть в слабой степени возместить лишения и затраты, на которые не скупилась для тебя семья. Не знай я тебя, мой Огюст, это могло бы заставить меня усомниться в деликатности твоего сердца и разумности твоих суждений.
Что сказать тебе, дитя мое? После тревожной ночи, в течение которой я ни на минуту не сомкнула глаз, все мне стало ясно; я поняла, что для тебя не может быть большего несчастья, чем стать братом преподавательницы пения и учительницы музыки. Это значило бы свести на нет труд всей моей жизни, ибо тот, кому якобы предстояло выиграть от этого унижения, на самом деле пал бы его жертвой.
Я предпочла бы умолчать о совете, данном мне в связи с этим господином кюре. Но, поскольку наш добрейший пастырь не утаил от меня своего намерения написать тебе, лучше уж я сама тебе скажу, в какое нелепое положение поставила нас Эдокси, находящаяся, как тебе известно, под сильным влиянием этого почтенного священнослужителя, своего духовного отца. Почему она, единственная в семье, отказывается обратиться к отцу де ля Вассельри? Еще одно проявление этого характера, который мне так и не удалось сломить.
Я не питала никаких иллюзий относительно того, какие наставления будет расточать нам господин кюре. Вовсе не потому, что он недостаточно ревностен. Однако благочестие — это еще не все. Ты знаешь, что он вышел из самых низов, и многие соображения ему просто недоступны. Я не переставала думать о нем всю
Господин кюре повторит тебе то, что проповедовал нам и что не поколебало ни моей, ни Эмминой убежденности. Но Эдокси упорствовала в своем решении. Бедный священник не понимает, что труд деклассирует женщину, что женщина, которая работает, ставит себя вне общества. Как может это понять он, чья мать была поденщицей и чья сестра — портниха? Я не могу поставить ему это в укор. Таким вещам не учатся, они даются от рождения: этим все сказано!
Сразу же, как ты вернешься домой, — а я хочу, чтобы это было во вторник, — мы обо всем договоримся. Нет надобности объяснять тебе, что для Гарри Мокудина твое поступление к нему — дело решенное. Он полагает, и вполне справедливо, что оказывает нам большую честь. Ему даже не приходит в голову, что ты можешь домогаться не места у него, а чего-либо иного (особенно должности преподавателя в лицее). Я хорошо знаю этого в высшей степени порядочного человека, неумолимого в своих суждениях: ты пал бы в его глазах, тебе был бы вынесен приговор…»
III
— Каково? Не правда ли, великолепно? Благородно, ты не находишь? — повторял Огюст, пряча драгоценное письмо в ящик.
В тоне его было что-то, до такой степени нарочитое, что Эктор, впервые заподозрив кузена в иронии, подумал: «Его гложет смертельная обида…» Но нет, Огюст снова прослезился:
— Я понял, Эктор… Я согласился с доводами матушки. И тотчас получил утешение, начав немного зарабатывать… Ровно столько, чтобы не умереть с голоду: мне и трем моим женщинам! Им приходилось штопать свои нитяные перчатки, бедняжкам! Но у них были перчатки, и они надевали их, даже выходя в сад. Пианино продали, наверно, чтобы избежать соблазна; и голос Эдокси в большой арии царицы Савской уже не сотрясал стекла. Дамы-благотворительницы, они носили беднякам талоны на хлеб и уголь, в которых мы сами отчаянно нуждались. Матушка надеялась, что Эдокси пойдет в монастырь Святого семейства, куда ее приняли бы без вклада, и я думаю, что в конце концов она настояла бы на своем, такой силой убежденья обладала эта замечательная женщина, умевшая заставлять людей действовать в соответствии с тем, что, по ее мнению, служило вящей славе господней и ее собственным интересам. Но она и тут натолкнулась на господина кюре, который, возможно, и не читал «Этапа», но полагал себя достаточно просвещенным, чтобы отличить истинное призвание от ложного.
Если он взял верх в этом вопросе, то в другом победу одержала моя мать. Незадолго до своего тридцатилетия Эдокси пережила приступ ужасающей меланхолии. Не кажется ли тебе, что мы, мужчины, не отдаем себе отчета в том, какая пытка терзает незамужних женщин? Сами того не ведая, мы окружены мученицами. В этом домишке, где мы жили на голове друг у друга, ни одна слеза, ни один вздох не обходились без свидетеля. Чего я только не наслушался в молодости! Помню, я стал нечаянным свидетелем сцены, происходившей за перегородкой. «И тебе не стыдно! — кричала моя мать на Эдокси. — И это ты, девушка, которую все считают набожной. Да ты хуже любого животного! Такие инстинкты скрывают. Порядочная девушка не признается в них даже самой себе. Такое еще простительно в народе. Но ты, которая носит имя Дюпруи! Впрочем, — добавила она уже другим, почти вкрадчивым, тоном, — могу тебе сказать, — и поверь, я знаю, о чем говорю, — возблагодари небо за то, что ты избавлена от этой чудовищной обязанности, от этого унижения, от этой тяжкой кары. Не мне, жалкой твари, судить замысел провидения, но первородный грех, должно быть, действительно ужасен, если обрекает людей из лучшего общества на подобную мерзость!»
Через несколько недель после этого мать с возмущением сообщила мне, что господин кюре нашел Эдокси мужа. Твои родители так никогда об этом и не узнали, так как моя мать постаралась скрыть позор от семьи: подумай только, речь шла о племяннике кюре, сыне почтового служащего, который сам был простым счетоводом у какого-то торговца зерном. Можешь себе представить возмущение матушки! Эдокси упорствовала. Сколько душераздирающих сцен видела эта гостиная!
Только после смерти кюре Эдокси, вынужденная бороться в одиночку, мало-помалу покорилась. Она медленно сохла, мы это видели; помнишь ее глаза, которые только и остались на лице? Все свои дни она проводила с маленькими девочками в доме призрения; она испытывала к детям какой-то голод, почти физический. Наконец, на нее обрушилась болезнь: пришлось отнять сначала одну грудь, потом вторую. У нашей приходящей служанки был ребенок нескольких месяцев от роду, по утрам она приносила его Эдокси. Как сейчас, вижу ее в последние дни, — с малюткой у искалеченной груди. Она жила в комнате над гостиной. Во вторник, вернувшись из конторы, я, чтобы избежать встречи с матушкиными гостьями, укрывался там. И мы с Эдокси слушали через потолок их кудахтанье.