Гауптвахта
Шрифт:
— А сколько ты меня знаешь-то? Мы с тобой были вместе только в первые два месяца службы, а с тех пор многое изменилось… Я ведь тогда, в начале, думал, как и все: отслужу, мол, и домой поеду, в свою родную деревню, к своей родной бабке…
— Болеет до сих пор?
— Болеет, болеет. Она, как я в армию ушёл, всё время теперь болеет. Одна осталась — ни за водой сходить некому, ни дров наколоть… Меня в армию призвали незаконно! И вот теперь я здесь, а она там — одна на целом свете! И я теперь вижу: ни к какой бабке я уже никогда не поеду.
— Ну и ну! Бабка тебе отца и мать заменила, а ты
— Да при чём здесь «хочешь» или «не хочешь»? — Злотников вдруг замолкает — насупленно, злобно. — Дело на меня сейчас шьют. Хотят мне все пятнадцать лет вкатать. Я, конечно, тоже могу кое-что сделать, но в любом случае, хоть так, хоть так бабусю я свою уже никогда не увижу.
В камере при этом наступает тягостное молчание. Видимо, её обитатели уже что-то такое знают или о чём-то догадываются.
— А может быть, ещё и увижу… Вот выкручусь и увижу… Ну а нет, так и нет. Кроме моей родной Смоленской области, есть ведь ещё и другие хорошие места. Урал, например. А там — леса, там — горы… — Переходит на шёпот и говорит так, что слышно одному только Полуботку: — Есть там у меня кое-какие знакомые. Залягу на дно и носа никуда не буду высовывать, а то ведь опять чего-нибудь натворю. Я в последнее время буйным почему-то стал.
— Странно, — говорит Полуботок. — Я бы никогда не подумал о тебе…
Вполголоса, лишь одному Полуботку, Злотников говорит:
— Это я в тринадцатый раз на губу загремел. Не люблю я этой цифры — «тринадцать». В прошлый раз насилу из-под суда ушёл, а теперь…
— Так ты что? Уже под следствием?
— Нет. Был бы под следствием, сидел бы в особой камере, а не в этой. Это меня так просто посадили. Думают пока, что со мной делать… У меня ведь в штабе есть кое-какие связи… Ну и я тоже — думаю. А если почувствую, что дело дойдёт до суда, то… — присвистнув, он делает неопределённый и пока ещё непонятный жест куда-то в сторону. — Урал — недалеко.
Полуботок внимательно смотрит на него.
Камера номер семь.
Лисицын заливается мелким, судорожным хихиканьем:
— Салажня… хи-хи… все вы — салажня по сравнению со мной! Хи-хи-хи!..
Злотников лениво поворачивает в его сторону свою тяжёлую голову:
— Чего ты там голос подаёшь?
— И ты — тоже! И ты — салага передо мной! Хи-хи!..
Злотников сообщает Полуботку, почти как равному, доверительную информацию:
— Вот же щенок! Знает ведь, что я его бить не буду. — Снова оглядывается на Лисицына, говорит ему, как нашкодившему любимчику:
— Ты, паскуда вонючая! Чего ты там болтаешь? Ну-ка повтори, сука!
— И повторю! Хоть ты и прослужил, сколько и я, а что твои девяносто пять суток? Ну что? Молчал бы уж! Я тут сейчас подсчитал, ну так у меня уже сто пятьдесят суток выходит! И всего-то в десять заходов!
— Как же это ты? — спрашивает Полуботок. — Поделись опытом.
Лисицын хихикает в ответ. Многозначительно вскидывает брови кверху:
— А уметь надо!
Косов вмешивается:
— А вот как: ему, к примеру, дали трое суток, а он здесь, на губе, обязательно сотворит какую-нибудь пакость, вот и получает за это добавочку. Вот так и на этот раз: командир нашей части дал ему десять суток, ну а начальник губвахты видит, что для такого идиота десяти суток мало, вот и растянул ему срок.
Лисицын благодушно и многозначительно кивает, дескать, болтай, болтай, а самое-то главное — впереди!
— Ничего! Завтра ему придётся отпустить меня. Хошь, не хошь, а отпускай — больше двадцати восьми суток — на губе держать не положено. Закон есть такой, я знаю.
В разговор вступает Бурханов — большой знаток законов:
— Это — точняк, ребята! В один заход больше двадцати восьми суток — не положено! Точняк, говорю я вам!
Лисицын продолжает:
— Вот завтра освобожусь и-и-и… Ох, и разгуляюсь же! Бабы у меня — стонать будут! Стонать и визжать!
Бурханов с восторгом сообщает новенькому соседу по камере невероятное известие:
— Он у нас ведь — сексуальный маньяк! Это его так начальник губвахты перед всем строем назвал: ты, говорит, сексуальный маньяк!
Косов презрительно усмехается:
— Через то и попадает всё время на губвахту.
— Ой, ребята, — продолжает Лисицын, — что я буду выделывать с ними — с бабами! Как я их буду… О-о-о!..
Полуботок говорит:
— Жаль, что больше двадцати восьми суток нельзя. Тебя б, кретина, держать бы здесь вечно!
Лисицына такая перспектива почему-то совсем не пугает:
— А что? А пусть бы и вечно! Мне бы только баб выдавали, а тогда — можно и вечно!
14Столовая гауптвахты.
Это продолговатая комната с двумя решётчатыми окошками под потолком. Несколько столов, составленных буквою «Т», скамейки. Человек сорок арестантов усиленно поглощают пищу.
Среди присутствующих — все семеро обитателей камеры номер семь, и что интересно: все они сидят порознь, а не вместе.
Теперь об остальных.
Эти господа, хотя и являются делегатами от разных войсковых частей, всё же процентов на пятьдесят-шестьдесят представляют интересы партии анархистов, которая официально именуется СТРОИТЕЛЬНЫМИ БАТАЛЬОНАМИ; партия эта стоит в оппозиции всему самому святому на свете — Советской Армии, её обороноспособности, воинскому долгу, социалистической законности, всем вождям, всем знамёнам, всем полным собраниям сочинений и божьим заповедям… Танкисты, артиллеристы, пехотинцы, летуны и эмвэдэшники представлены не густо, а Военно-Морской Флот, так тот и вовсе отражён одним-единственным экземпляром в лице матросика, который проездом оказался в этом резко континентальном городе. Большинство арестантов — рядовые, но есть и другие чины: один ефрейтор, один младший сержант сверхсрочной службы и два старших сержанта — курсант авиационного училища с «юнкерскими» погонами и забулдыга-стройбатовец с побитою мордою, но зато в парадном мундире.
Полуботок обнаруживает нечто невероятное: вылавливает из миски с борщом большой кусок мяса.
— Ого! Вот даже как бывает на гауптвахте! Никогда бы не подумал!
Кац замечает с философским видом:
— Вообще-то, это что-то немыслимое!
И тут Лисицын перегибается через стол и ловко хватает чужое мясо. Тут же его и проглатывает с сосредоточенным лицом, давясь от спешки и жадности.
Кто-то из губарей удивляется:
— Во, сволочь, что делает!