Где поселится кузнец
Шрифт:
Мы бодро стояли перед агентом; земля республики достигнута, пусть теперь слуга фермерской веры, краснолицый поп-креститель, повенчает нас с этой землей.
— Русские? — удивился он. — Русские!..
— Вы говорите, как о диковинке, господин комиссионер. — Надя улыбнулась ему.
— Русские приезжают редко. — Он зачем-то встал перед нами, высокий, атлетического сложения. — Я за целое лето не встречал здесь русских. Немногие, кого я вспоминаю, оригиналы: певец, потерявший голос, и князь, потерявший состояние.
— Верно, и мы оригиналы, — сказал я, — явились за фермой через океан, когда у нас и своих пустошей вдоволь.
— Значит, вам не только земля нужна, — резонно возразил он. — И это плохой знак: ферма требует полной верности, более полной, чем брак, религия или знамя.
— Вы не делаете исключения и для республиканского знамени? — спросила Надя.
— Жене достаточно хранить верность ночью, — отвечал он шутливо, — знамени — в дни войны, а ферме земледелец принадлежит день и ночь, во все времена
Я стал у входа в наш придел и закурил. Слитный гул все еще витал над толпой иммигрантов, чей-то шепот, быстрая, неуловимая речь, тихий смех женщины, будто ее дитя долго не брало груди и наконец взяло, работа ужинающих челюстей, однотонный, просительный голос — похоже, молитва, задушенная ссора, перебранка без страсти, бесшумное движение нескольких серых теней, точно в зал, для полного сходства со всем человечеством, пустили и безумных из лечебницы. Двое поляков быстро шагали взад и вперед по свободному полу, торопя утро; завидев меня, они приняли в сторону и ушли в темный коридор. Еще на пакетботе они выказывали мне всю меру презрения; не для того они бежали из Польши, чтобы якшаться с русским барином.
Мимо прошел живописный старик, рыжебородый, приземистый, напомнивший мне отца наклоном головы и прищуром нездоровых, в красных веках глаз. Я смотрел в его перекошенную спину, широкую, с намеком на былую силу, на странные, без задников, туфли, отделяющиеся при каждом шаге от пятки, смотрел на чужого, а боль по оставленному на Дону отцу истязала сердце. С прожигающим, мучительным чувством я вспомнил, как спешил в последний раз на Аксай за родительским благословением. Мать потерялась от короткого счастья, не до того ей было, чтобы видеть сквозь радость жесткое каменистое дно. Не таков отец; что-то он заподозрил в моей торопливости, в том, что я вдруг принялся чинить в доме и на усадьбе все, что прохудилось и обветшало, как будто другого времени мне уже никогда не найти. Я как раз оседлал крышу, поправляя конек и флюгер, когда он появился внизу, жмурясь от солнца и вызывая меня таким горестным жестом, что я сразу спустился к нему. Он поправил на мне расстегнувшуюся рубаху, прижал ладонь к моей груди, потом скользнул рукой вниз, сжал мои пальцы и сразу отпустил. «Прощай, Ваня, — сказал он. — Едешь?» — «Завтра в дорогу, больше мне нельзя». — «Знаю. Служба своего требует. — Он усмехнулся, с горечью, почти желчно. — Покойный Павел Петрович Турчанинов на собственную свадьбу не поспел, вернее сказать, уехал от свадьбы, сел на коня и в Альпы, а свадьба отложилась. — Он вздохнул. — Хорошо хоть умер в своей земле». Он ходил по следу, кружил и кружил, готовый завыть, чуял, что под землей, хоть и на саженной глубине. «Свадьба когда?» Ему нужна была верная точка, чтобы от нее вести мысль, а я уклонялся, много ли радости для него в сожительстве без церковного таинства. «Еще не знаю. Я теперь к князю с вашим благословением». — «Ну и что, что князь? — обиделся он за меня. — И ты дворянин, и чином с ним сравнялся». — «Не в князе дело; у него дочь — чудо, ей нет пары на земле. Я ее восьмой год жду, а пришлось бы, и жизнь прождал бы». — «А нас она — как примет?» Как бы она приняла их, господи, как бы она радовалась их простому нраву, как искала бы в них мои черты — по этого не будет, никогда не будет. Вот отчего я не нашелся ответить бодро, легко, а с фальшивой улыбкой выдавил из себя: «Отчего же… Она девушка умная, простосердечная». Он смотрел на меня не с упреком, с мольбой не таиться, помнить, что он стар и много на веку повидал, и лучше встретить черствую правду, чем любую ложь. Что я мог ему ответить, рожденный им и так далеко от него отошедший? Оставалось то, чего просило мое сердце, разум и руки, из которых выпал кровельный инструмент, — обнять старика и прижать его к груди. Так я и сделал и услышал, как в его груди толкнулось рыдание, и он заговорил быстро, сдавленно, опасаясь слез: «Бог с тобой, Ваня… Живи, сынок… о боге думай, о нас… Вот ты как взлетел, а землю не забывай… из нее мы вышли, и в ней успокоение… А пока прощай…» Потом наступило прощание на людях,
Приземистый старик — скособоченное привидение Кестль-Гарден — с каждым проходом по залу все приближался ко мне. Его приваживал сигарный дым, и я молча протянул ему сигару. Я уже заметил, как много этот жест облегчает в отношениях незнакомых людей.
— Вы поляк? Молодые люди, — он задымил и кивнул на темный коридор, — тоже поляки.
— Я русский. Приехал купить ферму.
— Если при деньгах — купите. — В нем не было заискивания: жизнь прожита; кажется, он ее доканчивал без надежды. — При деньгах — все купите.
Похоже, этот человек в опорках на скрещенных ногах, в чужом сюртучишке знал лучшие времена. Он щурился, пуская струи дыма.
— Что-то я вас не припомню на пароходе? — заметил я.
— Я пересек океан давно, тогда плавали одни парусники.
— И все еще в Кестль-Гарден?!
— Здесь я зарабатываю на хлеб. А еще приятно видеть, что не один ты в дураках остался.
— Вы агент?
— Агент, но на худших условиях: я получаю с купленной головы.
Он говорил зло, и я не стал церемониться:
— Зачем же вы не оденетесь приличнее?
— Вы мыслите как денежный человек, а не как нищий! — Он умудренно усмехнулся. — Нищий скорее поверит своему брату бедняку. Я не сую ему бумаг, а стерегу, как собака овец, и завтра привезу к хозяину. Вот он спит, доволен, что пока ничего не подписал, а уж как мышеловка захлопнется завтра, это не мое дело.
Он оказался немец, католик, объездил полсвета в охоте на человека; когда-то на черного африканца, а теперь и на единоверного европейца.
— И как же они? — я кивнул на зал, где сон одолевал людей. — Все найдут работу?
— И работу, и пристанище.
— А свободу?
— Разбудите их и предложите на выбор — свободу или доллары; то-то мы посмеемся. Только деньги и дают свободу..
— Но если работа найдется, значит, они не сделали ошибки?
— Все они будущие граждане, да не все сыты. — Он видел мое недоумение и, в благодарность за сигару, продолжал: — Иногда работа трудна, иногда ехать до нее так далеко, что и на билет не наскребешь. Зимой трудно: в больших городах, особенно в Нью-Йорке, собирается столько лишних рук, что если только пара из тысячи возьмется за нож, то и тогда ни один кошелек не чувствует себя в безопасности. Властям пришлось открыть на здешних островах два даровых приюта…
— Отчего же руки лишние, если каждому есть дело?
— Зимой фермы и плантации закрыты перед работником. Один приют на Блэк-Айленд — для тех, кто уже сделался гражданином страны, там и больного не бросят за ворота, а тот, что на Уордз-Айленд, — ад и каторга для чужеземцев. — Жар, с которым он заговорил о приюте на Уордз-Айленд, имел простое объяснение, ему самому пришлось пройти через это чистилище. — Утром чашка дрянного кофе и ломтик хлеба, его если уронишь, то и не разглядишь на грязном полу. Суперинтендант, Джон Вейлс, проклятая сволочь, стравливал нас, как собак, расселил по залам: отдельно англичан, отдельно ирландцев, немцев, шведов, итальянцев, всех кормил одним дерьмом, а хвастал, что кормит разно… — Он с особым наслаждением затянулся сигарой. — Одного я не пойму: все мы в этом аду были как братья, без собачьего лая: мол, я англичанин, я ирландец, я немец!..
— Значит, и такое возможно! — воскликнул я.
— Только в нужде, у самой пропасти! — ожесточенно сказал он. — А в сытости каждому ближе своя косточка. Сегодня у меня хорошая ночь, вам я могу сказать, вы не моя дичь. Если купите ферму, по вашему следу другие ищейки пойдут: банки, кредиторы, налоговые агенты, зависть соседей и лихорадка, — на сломанной земле лихорадки не миновать.
— Это что — сломанная земля?
— Нетронутую от сотворения мира землю надо сломать тяжелыми плугами, дать перегнить всему, чем господь ее укрыл до тебя. На такой земле весной и осенью фермера трясет лихорадка. — Старик оглядел меня со снисходительным сожалением и с привычным, облегчавшим его чувством, что вот еще одна разбитая судьба. — Да вы и удержите ли в руках тяжелый плуг?