Глинка
Шрифт:
— Поглядим, не занесет ли по крышу! — говорил он сестре.
— Ты соскучился в Испании без снега? — догадалась она, смеясь.
— Не только, — отвечал он. — Еще по тишине, именно такой, когда кругом снег и только дымки из труб буравят низкое небо.
Он любил глядеть из окон на прохожих и уверял сестру, что почти всех их уже знает, особенно кладоискателей.
— Погляди на этого, в зипуне и заячьей шапке, — подзывал он, бывало, Людмилу Иванову. — По одной бездельной походке можно признать в нем кладоискателя! А сейчас-то, в снегу, где ему рыться, сердечному! А может быть, он плотник?
— Ничего не поломалось! — в тон ему снисходительно, как ребенку, отвечает сестра.
Домоседная жизнь тянулась месяца три. По вечерам дон Педро читал вслух по-испански, Людмила Ивановна — по-французски; на маленьком, привезенном сюда от Ушаковых фортепиано Глинка играл «Испанскую увертюру». Знакомые посещали часто, но не досаждали. Небольшой их кружок необходим. Но губернский предводитель дворянства не раз уже присылал слугу узнать о здоровье и о том дне, когда композитор сочтет возможным встретиться со своими почитателями в зале дворянского собрания.
— Он болен, очень болен! — ответил однажды Глинка слуге, выдав себя также за слугу и весь с головой уйдя в накинутый дворницкий тулуп и простуженно сопя. — Не приказал беспокоить!
— Как же так? — недоумевал посыльный. — А доктур был?
— Был, милейший, приказал лежать с грелкой в ногах.
— Неужто так плох?
— На самом деле плох! — входил в свою роль Михаил Иванович, подумав при этом, как бы действительно не накликать на себя болезнь. — Скажи своему барину: Глинке нужен покой!
Сестра была недовольна. Шутовство это, по ее словам, могло обидеть предводителя. И зачем, собственно, укрываться от него?..
В начале февраля Глинку встретили в зале собрания высшие чиновники города под звуки полонеза из оперы «Иван Сусанин». Он чуть зажмурился, отвыкнув от яркого света, бившего из множества канделябров, шагнул к губернатору и что-то хотел ему сказать, — учтиво-строгий, в черном столичном фраке, — но кругом закричали: «Слава Глинке!», его подхватили под руки, окружили, и губернатор сам должен был приблизиться и промолвить:
— Давно вас хочу видеть, дорогой мой, давно…
За обедом Глинку посадили на главное место между предводителем и губернатором. Слушая речь, обращенную к «смолянину, олицетворившему русскую славу», он страдающе поглядывал на чиновников, часто кланялся и нетерпеливо ждал, когда кончится празднество. Но тосты следовали один за другим, и некоторые из них были не только слащавы и выспренни, по и совсем неприятны.
— Кто лучше Глинки воспел славу монарха? — усердствовал комендант города. — Вот она в Глинке — святая русская музыка, печальная, как голос колоколов, призывная, как звуки боевых труб! Вот он, создатель «Жизни за царя», здесь, перед нами, певец христианской Руси, той страны, что «царь небесный обошел благословляя», страны, сильной своим смирением…
— Право, я здесь ни при чем… — оборвал его Михаил Иванович.
Но вслед за комендантом вставал жандармский полковник и в том же тоне продолжал «чествовать» Михаила Ивановича.
— Сегодня меня публично казнили смоленские дворяне, — . сказал позже Глинка сестре, возвратясь домой. — Да, они сделали мне честь, открыв глаза на то, как хотят понимать мою музыку!
Было
Теперь нельзя было не являться на балы. В нескольких домах, впрочем, Глинку принимали запросто, отнюдь не поддаваясь обуявшему смоленских чиновников царедворческому восторгу перед «придворной знаменитостью». «И что я за придворный! Или я именно такой нужен им?» — спрашивал себя Глинка.
Жить в Смоленске стало муторно.
— Выпроводи меня отсюда, увези в Варшаву! Я должен работать… Я хочу быть сейчас один, — говорил он сестре.
— Но маменька ждет тебя. Ты столько времени не был с нею!
— И не могу быть. Пойми, не могу.
— И ты не хочешь ехать в Петербург?
— Сейчас — нет, пока не кончу того, что начал… В Петербург надо приезжать с готовым. Я бы снова уехал за границу, во Францию, но дадут ли мне паспорт? Говорят, после того, что во Франции только что произошло, туда не пускают иностранцев! — Он имел в виду февральские события в Париже.
Людмила Ивановна понурила голову.
— Как хочешь!
В Смоленске началась оттепель, звенела мартовская капель, когда с доном Педро он выехал в небольшом возке в Варшаву.
Среди газет и журналов, взятых с собою, вез он и «Северную пчелу», в номере которой от двенадцатого февраля, в сообщении о встрече с ним в дворянском собрании, досаду и печаль вызывали строки: «Надо бы было видеть, как бледное, болезненное лицо Глинки от времени до времени одушевлялось при дивных звуках Моцарта, Бетховена, Керубини! Глаза его сверкали, черты выказывали гениальность, но вместе с последним аккордом пьесы изглаживалась его восторженность, и снова следы физического страдания водворялись в его физиономии».
Прямо как в плохом мещанском альбоме! И неужто он так болезнен, так плох физически?..
3
Теперь, как никогда, он был бережлив к своему времени. И, как никогда, чувствовал себя уверенным в своих силах, безбоязненным в оркестровке, находчивым в гибкости интонаций, охватывающих самое сокровенное из человеческих чувств. Он владел опытом, о котором сам бы не сумел рассказать, и музыкальными впечатлениями, составившими уже жизненную и географическую летопись. Он был во власти этих не тускнеющих от времени впечатлений: находясь в Варшаве, жил днями, проведенными в Мадриде, доканчивал «Арагонскую хоту» и вдруг переносился мыслью к картинам русского быта. Воспоминания взаимодействовали, создавали цельность, необъяснимую при отвлеченном о них суждении; неисповедимые пути музыкальной его памяти вели за собой, жизнь вставала сначала, ширилась, неслась на него потоком, и однажды, в поисках того, что музыкально сближает свадебную песню, слышанную им в деревне, — «Из-за гор, высоких гор» с плясовой «Камаринской», он написал пьесу для оркестра — «Свадебную-плясовую».