Глубокое течение
Шрифт:
— У меня? Ничего особенного… Если что такое — к нам… А мед береги для торжественного случая. С твоим медом победу будем праздновать, — снова пошутил он и первым поднялся с земли. За ним встали Лесницкий и Карп.
Старик был очень растроган встречей.
— Я и не знаю, как вас благодарить, Павел Степанович… Сергей Федотович… Сразу вое прояснилось. А то жил как в яме какой.
— Ну, ладно, — перебил его Лесницкий. — Еще одна просьба. Связным к тебе чаще всего будет приходить Лубян… Так ты приглядывай за ним… У хлопца очень уж горячая голова. Попадется, — разом обкрутят петлей… А он у нас незаменимый
Они крепко пожали руку старику и вскоре скрылись в темноте, между деревьями… А Маевский еще долго стоял и смотрел в ту сторону, куда они ушли, слушая, как трещат сухие сучья под их ногами.
Лесницкий и Приборный пробирались по узкой тропинке в глубину леса. В лесу стало совсем темно. Идти было трудно. Приборный споткнулся, зацепившись за корень, и упал.
— Задержались. Не раз нос разобьешь, пока до лагеря доберешься, — проворчал он.
— Но зато какое громадное дело сделали, Сергей! — отозвался Лесницкий, шедший впереди.
— Да… Сегодня мы хорошо поработали.
— Заездами в деревни, митингами и встречами с Маевским, Романовым и Василенко мы завершили, я думаю, первый этап своей работы — подготовили условия для развертывания настоящей войны. Таких, как Гнедков и Лубян, хоть и много, но все же мало для нас. По сравнению с тем, что нам нужно для борьбы, это единицы. А нужен нам весь народ, Сергей! Все те люди, с которыми мы строили нашу жизнь. Народ все отдаст за нее. Нужно, чтобы главное пополнение отрядов составляли не окруженцы и не только те, у кого есть личная обида на фашистов, кто убегает и прячется от них, а своевременно подготовленная, организованная масса колхозников и рабочих. Понимаешь?
Некоторое время они шли молча. А потом Лесницкий снова вернулся к прерванному разговору и стал излагать свои планы развертывания партизанского движения в районе. Хотя разговаривали они об этом чуть ли не каждый день, Приборный слушал Лесницкого с неизменным вниманием — каждый раз секретарь райкома высказывал новые, интересные мысли. Приборный восхищался своим комиссаром и часто думал: «Ну и голова! Как он быстро вошел в роль партизанского вожака! Сколько прошло с того времени, когда вот с таким же энтузиазмом он руководил районом! И ведь войны-то в глаза не видал. Я в гражданскую уж ротой командовал, а ему, поди, не больше десяти лет было! А сегодня — какой солдат! Словно всю жизнь только тем и занимался, что воевал».
Ночью выпал снег. Он шел несколько часов перед рассветом и все покрыл белым пушистым одеялом. После долгой серой осени хаты и деревья словно обновились — они освещались мягким, спокойным светом от покрытой снегом земли. От этого, казалось, и рассвело раньше, чем вчера, когда все вокруг было серым и скучным.
Татьяна проснулась, услышав, как обычно, осторожные шаги отца. В комнате было совсем светло.
— Снег, тата? — будто не веря своим глазам, спросила она и начала проворно одеваться; одевшись, растормошила Любку, спавшую на соседней кровати: — Любка, снег!
Люба проснулась, прищурившись посмотрела на окна, зевнула и снова уткнулась лицом в теплую подушку.
Татьяна тем временем
Позади двумя длинными улицами раскинулась деревня. Над белыми крышами поднимались дымки. В белом убранстве стояли сады. А за садами, сквозь сетку снежинок, вырисовывалась мутно-белая стена соснового леса. Леса огибали село дугой. Ближе к речке хвойник сменялся молодым дубняком. За речкой расстилались поля с разбросанными по ним деревьями, на узкой полосе луга стояли стога. А если подняться на пригорок, что за речкой, или тут, на этом берегу, влезть на дерево, то там, вдалеке, на западе, на широких днепровских лугах, можно увидеть другие стога.
Татьяна посмотрела в ту сторону и тяжело вздохнула. Нечему радоваться! Она поставила ведра на снег и еще раз оглянулась. Родная земля! Красивая, любимая! По ней ходили советские люди, по-разному видя и ценя ее красоту: одни пели песни о ней, писали стихи, простые и искренние; другие искали в ней руду, уголь, несли образцы в лаборатории, производили опыты… Но все любили ее, потому что это была земля отцов, земля-мать, она кормила и поила своих детей. А теперь? Чужеземцы топчут ее, оплевывают, поганят.
Татьяна сжала кулаки. Как никогда прежде, ощущала она жгучую боль в сердце, будто не по земле этой, а по ее груди прошли тяжелые грязные сапоги чужих солдат и растоптали все самое дорогое, самое любимое. Она жадно вдохнула струю свежего морозного воздуха. У нее родилось новое чувство — это была какая-то иная любовь к родине и новая ненависть к захватчикам. Она ненавидела их с первых дней войны, ненависть росла с каждой стычкой с ними. Но то, что она ощутила в это мгновение, было действительно другой ненавистью, кипучей, непримиримой. Чувство это требовало действия, немедленной мести тем, кто растоптал ее счастье.
«А что я делала раньше? — подумала она. — Ничего… Сидела и ждала, пока другие принесут освобождение». Правда, после встречи с партизанскими командирами отец поручал ей и Любе проводить беседы с женщинами и молодежью, время от времени приносил им сводки Совинформбюро. Эти сводки они переписывали дома в нескольких экземплярах и распространяли потом по деревне. Люба делала это главным образом на вечеринках среди молодежи. Татьяну тоже тянуло к молодежи, ей тоже хотелось побыть на вечеринке, поговорить со своими ровесницами. Но она не могла этого делать. Женщины сурово осудили бы ее за то, что она оставила ребенка, забыла о муже, который, может быть, в эту самую минуту исходит кровью на поле боя. Имя «солдатка», которым называли ее женщины, ко многому обязывало жену фронтовика: за ее поведением следили десятки глаз.