Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
другой стороны, если Ключарев наломает дров в районе, не спросят ли тогда и с него, Пинчука, как с человека
опытного, посланного в район с первых дней освобождения?
На всякий случай Пинчук попробовал позондировать почву в самом райкоме. Он тоже спросил второго
секретаря Лобко:
— Скажи откровенно, Леонтий Иванович, ты всегда понимаешь, что делает Ключарев?
— Что делает? Когда делает? — рассеянно отозвался Лобко.
— Ну… он крут, — осторожно начал Пинчук, — и опрометчив.
Лобко
— Это хорошо, что вы так глубоко задумались о человеке, о его сущности, — сказал он наконец. —
Видите ли, мне кажется, товарищ Ключарев переживает сейчас тот важный для каждого человека момент, когда
вся полнота сил и чувств требует выхода и применения. То, что накапливалось незаметно годами, как бы по
инерции роста, сейчас достигло предела. Впрочем, нет, — прервал себя Лобко. — Нет, нет! Это не предел! Я
верю в безграничное развитие человеческих возможностей. А вы верите? — спросил он внезапно.
— Верю, — уныло отозвался Пинчук.
— И особенно когда для этих возможностей такое обширное поле деятельности, как у нас, — продолжал
Лобко, увлекаясь все больше и больше. — Ведь как бы мы далеко ни ушли, чего бы ни достигли, долго еще на
земле будут оставаться такие места, где все начнется впервые: и Советская власть, и колхозы, и рождение
нового человека. Целые материки живут сейчас как во сне. Человек рождается, выпивает положенную ему чашу
горя и маленькую каплю радости, умирает — и все это так и не узнав, на что он способен, что мог бы
совершить. Коммунизм, — торжественно и тихо сказал Лобко, — коммунизм — это, по-моему, и есть раскрытие
всего человека, всех его возможностей.
Глаза его сияли под очками, бритое лицо улыбалось мечтательной, застенчивой улыбкой.
— Леонтий Иванович, — сказал Пинчук, — знаешь, мы практические работники… Дышать некогда
иногда. Спасибо тебе за беседу, конечно…
“Ну, вот и поговорили, — думал он, расставшись с Лобко. — Еще один блажной в районе!”
Однако результат этой беседы был бы очень неожидан для Лобко, если б он узнал о нем. Но Лобко спустя
месяц уехал на свои обычные экзамены и уже не вернулся в район: его оставили в областном городе, так что
окончание истории Любикова разворачивалось уже без него.
Дело в том, что Пинчук, начиная с того же вечера, принялся писать обстоятельное письмо в обком,
обвиняя Ключарева в зазнайстве, самоуправстве и других смертных грехах. Он собирал факты каждый день, не
торопясь. Излагал их без запальчивости. Нет, он не был врагом Ключарева и теперь просто считал своим долгом
сигнализировать.
Обком отозвался на сигнал. Приехала комиссия, проверяла протоколы двухлетней давности. Но весна
прошла в районе хорошо, посеялись дружно, и Ключарев (вместе с Пинчуком же!) первые в области подписали
рапорт о завершении сева. Комиссия признала первого секретаря во всем правым и уехала.
Секретарь обкома Курило, не любивший у себя в области никаких склок, не дал делу дальнейшего хода, а
просто вызвал Ключарева и спросил в своей обычной добродушно-грубоватой манере:
— Ты чего не поделил там с советской властью, что она на тебя жалуется? Чем обидел Пинчука?
— Ничем. Просто мы смотрим на некоторые вещи по-разному. Впрочем, я не знал, что это именно он
жаловался.
Секретарь обкома внимательно посмотрел на него сбоку своим умным медвежьим глазком и задумчиво
поскреб подбородок.
— Н-да, — протянул он, — попадаются еще такие деятели, ходят с карандашом и следят, чуть ошибся —
на заметочку. И, главное, все верно: факты, числа, свидетели. Было, было! Все верно и… все неправда, вот в чем
штука-то! А ведь Пинчук, наверно, думал, что проявил полезную бдительность, чудак такой!..
Ключарев молчал.
— Может, его перевести от тебя? — спросил Курило, все так же испытующе, но и благожелательно
поглядывая на Ключарева.
— Нет уж, пусть он лучше остается, — подумав, решительно возразил Ключарев. — Тем более, что дело
касается лично меня. Ну, а что я за цаца, чтоб меня все любили? Значит, не смог убедить, что прав, вот и все!
Разговор тяготил Ключарева. Из обкома он возвращался в очень скверном настроении. Он чувствовал,
что благодаря своей излишней щепетильности сам отрезал путь к серьезному, принципиальному разговору, и
вся история с Пинчуком предстала перед секретарем обкома в неправильном свете, словно это была личная
ссора.
“Ну, ладно; ладно, — в сотый раз твердил себе Ключарев. — Разве дело только в том, чтобы доказать
свою правоту перед начальством? Даже лучше, пожалуй, что Пинчук остается в районе. Ведь не враг же он мне,
в самом деле! Не склочник по призванию. Сам поймет”.
Если говорить о человеческих слабостях, то были, конечно, они и у Ключарева. Несмотря на резкость и
проницательность, он оставался слишком мягким человеком, чужие ошибки заставляли его страдать, а упорное
недоброжелательство глубоко, хотя и тайно, ранило. Он видел в этом прежде всего признак своей собственной
неумелости, а он не хотел быть неумелым!
Тайное честолюбие Ключарева заключалось в том, чтобы не только сделать свой район лучшим, но и
самому стать таким лучшим, лучшим не по названию, а по самой сущности. О, он очень хорошо знал, что