Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
жизнь лучше должна быть! А как лучше, это вас не касается.
В комнате было сизо от дыма. Жарко горели две лампы. Уже несколько раз Ключарев намекал, что, мол,
можно людям и отдохнуть, но никто не расходился. На Ключарева смотрели, не отрываясь, жадно, радостно, без
тени смущения: видно, что все соскучились без него.
— Значит, больше претензий нет? Грудик, когда в кино был последний раз? А ты, Чикайло?
Чикайло приподнялся, держась за стул.
— А когда в армии
— Билеты дорогие, что ли? Тогда закупите колхозом сеанс за сто пятьдесят рублей и продавайте
дешевые. Э, скучно живете, кино не смотрите, газет не выписываете…
— Нет, выписали. Все бригадиры, все звеньевые…
Ключарева позвали к телефону; кое-кто, не дождавшись его, уже неохотно двинулся было к выходу, как в
комнате оказался Блищук. Глаза у него были оловянные, губы тряслись от безвыходной пьяной обиды.
Люди молча расступились перед ним.
— Ты не получишь мою премию за лен! — сразу закричал он на Снежко. — Я робил, а ты хочешь себе?
Не выйдет!
Он протискивался все ближе, пьяный, низкорослый, похожий на гриб, в кепке, сплюснутой на макушке.
— А ты за что получишь? За то, что Устав нарушал?
— Я робил, я робил!
— Взятки брал, пьянствовал!
Снежко тоже вскочил, большой, сильный, с бледным лицом; его широкие подвижные брови над
удивительно красивыми, обведенными чертой ресниц глазами мрачно сдвинулись.
Блищук дрожал, как в ознобе: видно было, что теперь ему уже все равно — одной виной больше или
меньше.
— На свое пил!
— На колхозное!
— А баранов все же не резал, — с ненавистью сказал Блищук.
Тут уже заколотило и Снежко. Бешенство охватило его. Если б не широкий стол между ними, не полная
комната народу, они бы кинулись друг на друга.
— А я резал? Пока семьи не было, покупал у колхоза, как и трактористы, по восемь рублей за килограмм!
Ты… ты…
Вернулся Ключарев, встал перед Блищуком в своем широком распахнутом пальто.
— Помолчите, Блищук, следствие не кончено. Вы еще в тюрьму можете попасть, я вам это серьезно
говорю, а не то что премии. Вы пропьянствовали…
— Ну и буду пьянствовать! — уже не владея собой, хотя и отводя невольно глаза от Ключарева, так же
кричал Блищук. — Ну и отсижу, что положено, а через пять лет выйду и опять буду…
Разговор шел бессвязный, бешеный, хотя Ключарев говорил тихо.
— Пошли в клуб, на репетицию хора, — сказал он вдруг и увел Снежко. За ним двинулись остальные,
смущенно отводя глаза от бывшего председателя.
Оставшись один, тот опомнился, охнул и тяжело рухнул на стул, сжимая лицо ладонями.
Клуб в Большанах большой, очень хороший, но полутемный: горят керосиновые лампы. В одном зале
плясала молодежь под баян и бубен. В другом — Василий Мороз дирижировал хором. Сейчас он только едва
взглянул на Ключарева. И тот понял, отошел в сторонку.
Лампы по углам мигали от дыхания многих уст. Хористы стояли полукругом. Впереди девочки-ученицы,
сосредоточенные, как на экзамене, позади парни и даже несколько бородатых; пели истово, повинуясь каждому
движению дирижеровых рук. Сима Птица, солистка, широко раскрыв глаза, не отводила от Мороза взгляда,
словно вся ее жизнь, все счастье сосредоточились сейчас на этом чужом светловолосом человеке.
Ключарева охватило чувство нежности и доброй зависти к этой девушке. Сейчас, казалось ему, не было
ничего в его собственной личной жизни, чем бы он не пожертвовал, чтоб было счастливо, свободно, гордо
собой это следующее за ним поколение!
Почему мы все так любим юность?
К ней отовсюду протягиваются руки помощи и поддержки. Юность — это надежда. Мы любим в ней то
чудо, которое она может совершить. Мы верим в те вершины, которых она достигнет. Мы провожаем ее шаги
бескорыстным и добрым взглядом: “Иди, иди же. То, что не удалось нам (а каждому что-нибудь не удается в
жизни!), завоюешь и возьмешь ты. Ты будешь славной, ты будешь любимой, ты будешь деятельной…”
Ключарев, тридцатисемилетний человек, замороченный выше головы делами, смотрел сейчас на Симу с
почти отцовским волнением. “Вот, и ты уже становишься старшим, Федор! — подумал он с грустью и
гордостью. — Вот и ты, дорогой товарищ, отвечаешь за все на свете!”
Он оглянулся на Снежко. Тот сидел у стены понурившись, его крупный, резко очерченный рот был сжат.
— Ну, ну, успокойся, Николай Григорьевич, — сказал секретарь райкома, трогая его за плечо. — Пойдем
поговорим.
Жена Снежко Надежда, открывая им, видимо, только что соскочила с постели, сунула босые ноги в
валенки.
— Федор Адрианович! — ахнула она, протирая глаза. — И ведь не предупредил мой-то!
Она торопливо резала в глубокую тарелку помидоры, ставила на стол все вперемешку: яйца, мед,
солонину — и жаловалась:
— Как хотите, если он стесняется говорить, так я скажу! Ведь вы ж его сюда не на смех поставили?
Блищучиха не то что ему — мне проходу не дает! Мальчишка их старший в нашего маленького камнями пуляет,
во двор боюсь одного выпустить…
Ключарев слушал, покачивая головой, и осматривался. В хате был низкий потолок с бревнами-
перекладинами, маленькие окна, сплошь в комнатных растениях, несколько картинок из “Огонька”,