Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Прибёг котик до бабки,
Заморозил лапки.
Пытается у бабки:
Где погреть лапки?
Бежи, котик, на плотик,
Там погреешь лапки!
Песенка казалась бесконечной, как тесьма. Но на этой ленте возникали все новые и новые узоры:
Ладки, ладушки,
Прилетели птушки.
Сели на воротах
У червоных ботах.
На коленях у Жени лежал раскрытый блокнот. Иногда она записывала строчку и снова сидела
неподвижно, жмурясь или бесцельно следя за игрой
Высокие мальвы клали круглые розовые головы на плетень. Сильно пахло мятой из огорода.
Женя смотрела на холмистую равнину и думала — простая мысль! — что песни живут, конечно, не на
бумаге, не в толстых фолиантах, над которыми она просиживала уже два года в московских библиотеках, а
прежде всего на той земле, где их поют.
Ай, девочка Любочка!
Сахарная губочка,
Медовые щечки,
Серебряны очки…
слушала она улыбаясь.
И вдруг высокие стебли над плетнем бесшумно раздвинула обеими руками русоволосая девушка в белом
платочке, со щеками такими же розовыми, как мальвы.
— Здравствуйте вам, — сказала она по-местному.
Бабка Меланья вышла на крыльцо.
— Пришла, крестница, — не очень ласково проворчала старуха. — С утра в Братичах, а только сейчас
вспомнила про родню?
— Ох, крестненька! — сразу засмеялась девушка и уже перескочила плетень, безбоязненно обнимая
бабку и протягивая ей гостинцы в узелочке, связанном крест- накрест.
— Моя крестница тоже песни знает, — с гордостью сказала Меланья, оборачиваясь к Жене, — хоть не
больше меня…
— А вот уже больше, крестненька! — лукаво отозвалась Сима и исподлобья любопытно глянула на
Женю. — Я вас в школе в нашей видела, с Василием Емельяновичем, — застенчиво проговорила она.
За столом она пересказывала большанские поклоны и новости бабке Меланье.
— Помешался полын с травою, оженился старый с молодою, — неодобрительно отозвалась о ком-то
бабка и задумалась.
— Лета твои такие, Серафима, — торжественно сказала вдруг она, вставая из-за стола, и пошла в
боковушку за цветастую ситцевую занавеску, жестом приглашая обеих девушек.
Она открыла сосновый сундук с жестяными насечками — и оттуда дохнуло запахом старины. Вороха
холщовой и шерстяной домотканной одежды наполняли сундук.
— Ты у меня одна, — прошептала пригорюнившаяся бабка, — беречь мне не к чему. Чтоб тебе было на
щирое счастье, как замуж пойдешь. А моя молодость прошла; была як червона роза, стала як бела береза.
Она махнула рукой и принялась бережно выкладывать на лавку холщовые рубахи с косым воротом,
продернутым красной тесьмой; суконные жилетки — “крымзельки” — в металлических пуговицах; серые
суконные свитки, обшитые по обшлагам кожей; широкие, в несколько обхватов, тканые пояса из красных и
синих шерстяных ниток, с разводами и бахромой (такой пояс служил, бывало, нескольким поколениям
полещуков); шапки-маргелки, похожие на усеченный конус с завороченными кверху краями; а уже потом —
овеянные печалью! — женские наряды, предназначаемые бабкой Симе в приданое: сорочки с широкими
наплечниками с узкими обшлагами, холщовые юбки, кофточки со шнуровкой — или, как здесь называется,
“китлик” — и даже намитку: узкое полотенце с узорными концами. В бабкино время под намитку
подкладывалось ситечко вершка в два. Она надевалась на голову, и оба конца полотенца торчали вверх рогами…
Сима смущенно смотрела на это потускневшее сокровище.
— Сейчас возьмешь или после? — деловито осведомилась между тем бабка, готовая уже связать узел.
— После, — поспешно отозвалась Сима и крепко поцеловала Меланью в глубоко запавшие глаза. Они
сели на сундук, тесно обнявшись; старуха припала сухонькой головой к Симиному плечу.
— Крапива — постелька моя, соленые слезы — еда моя… — бормотала она, смигивая и глядя неотрывно
на холщовый платочек, памятный ей по каким-то давно прошедшим временам. — Так и прожила жизнь,
дочушки: как палый лист… Невестой была — Малашей суженый звал. На заручинах руки нам тем белым
платком связали. А замуж пошла: “Эй, поди, принеси!” После первого ребенка стал матерью кликать. Потом —
бабкой. Умирает он, а я сижу и плачу: “Чего плачешь?” — спрашивает. “Обидно мне, отвечаю. Жизнь прожили
— никогда по имени не назвал”. Отвернулся. Так и помер молча.
В боковушку вечер пришел раньше, чем во всем остальном доме; на половине Любиковых еще ярко
пламенели за окнами багряные мальвы, а здесь три женщины сидели совсем тихо, в полутьме, и уже не могли
разглядеть узоров на кофточках и фартуках, все еще разложенных по лавкам.
Казалось, это само старое Полесье пугливо выглядывало из поточенного червями сундука. Нет уж, бог с
ними, с узорными намитками, да и с песнями, в которых было больше слез, чем радости!
Женя нашла Симину руку и сжала ее. Та подняла тихие, задумчивые глаза.
“Да, так жили, — казалось, молча говорила она. — А я? Что-то станется со мной?”
— Ты будешь счастливой! — убежденно отозвалась Женя. — Милая Сима, у нас с тобой всё по-другому!
Ее вдруг охватило волнующее, ни с чем не сравнимое ощущение счастья: мы живем в хорошей стране!
Даже в самые трудные времена на ней лежит отсвет красного флага. Нет, мы еще не переступили порога. Мы