Голубая спецовка
Шрифт:
Товарищ, который работает на станке рядом со мной, озабочен: обтачивая деталь, он ошибся в диаметре на несколько сотых миллиметра. Беда в том, что партия состоит всего-то из пяти деталей, а он уже запорол одну из них. Я говорю ему, сойдет и так, не бери в голову, эти детали пойдут в мазут, в грязь, в дерьмо…
До чего же хитрая штука этот завод. Какая-нибудь сотня квадратных метров, и здесь умудряются выжимать пот из сотен и тысяч людей. А ведь эти люди давно бы должны научиться летать.
«Какабуццара». Так крестьяне Лечче называют вещество
В жизни все стараются заморочить нам голову. Молодец, если кто сумеет вывести их на чистую воду. Этих хитрых лисиц, которые не прочь половить рыбку в мутной воде. То, что для нас тайна за семью печатями, для них открытая книга.
Ясный октябрьский день. Иду в отдел кадров за очередной справкой. Солидная часть нашей жизни уходит на проклятые бумаги. Для нас эти ничтожные листочки с фиолетовыми печатями — только потеря времени и нервов, а для крючкотворов им цены нет, этим бумажкам.
Здание отдела кадров сплошь из алюминия, с большими окнами, вокруг — заросли роз, олеандров, целые живые изгороди из агав и других мощнолистых растений. Есть даже одно оливковое дерево, хорошее, ухоженное.
Дерево усыпано оливками, их больше, чем листьев, они, кажется, того и гляди, обломают ветки.
Много спелых оливок попадало на землю. Идущие мимо беспечно давят их ногами. Давят и давят — так скоро по земле масло потечет.
Сегодня меня снова вызвал начальник. Он сидит за письменным столом на возвышении. Это прекрасный наблюдательный пункт, отсюда видно все и всех. Он опять заводит свою песню. Ди Чаула, мне надо с тобой поговорить, отчего ты такой озлобленный, может, у тебя в семье неладно? Семья — вещь важная, в семью надо верить. Может, тебе не хватает духовного наставника, почему ты не обратишься к своему приходскому священнику? Я вижу, ты места себе не находишь, все время раздражен, вступаешь в пререкания, какого рожна тебе надо? Ты думаешь, мало людей умирает от голода? Я отвечаю, что с удовольствием обратился бы к Че Геваре, жаль, его убили. Черт побери, его убили люди, которые рассуждают так же, как ты. Тогда начальник входит в раж: хватит языком молоть, Ди Чаула, из всего цеха ты один не даешь выработки, твой табель — это же кошмар, сплошные потери времени, а ведь другие на том же станке давали 40 процентов прибыли. А теперь, говорю, за этим станком стою я: сколько могу, столько и вырабатываю.
Возвращаюсь на рабочее место почти в приподнятом настроении: я высказал начальнику то, чего он заслуживает, но все же удовольствие небольшое: ведь он тоже заставил меня поволноваться. Голова трещит, я вновь обдумываю сказанное и не сказанное в пылу перепалки. Я возбужден и снова озлобился. Что ни день — то отрава, хуже всего, что и домой приносишь в душе отраву. Подумать только — впереди еще двадцать пять лет такой вот отвратной жизни, двадцать пять лет придется жить по горло в дерьме — с ума сойти!
Да,
Довольно много рабочих с нашего завода учится. Те из них, кто получили дипломы много лет назад, ходят уже в белых халатах. Они очень гордятся своими халатами, а мы, рабочие, гордимся ими, своими товарищами. Но последней группе выпускников дирекция заявила: сейчас кризис, и вам придется по-прежнему носить голубую спецовку. Теперь им вроде бы уже и все равно, они не думают больше о несбывшейся карьере, а крутятся возле станков и убеждают себя, что диплом ничего бы им не дал, не даст, да и вообще людям диплом ни к чему.
А дома их жены, невесты, матери растравляют незажившую рану: спрашивают, как дела, перевели ли их наконец в служащие. В ответ они только глядят злобно, устало вздыхают и валятся на кровать.
От уборных исходит зловоние, но здесь хотя бы есть двери — расхлябанные, без задвижек, но все-таки двери. В Калабрии и таких не было…
А в мастерских «Ласорса» уборная была просто темной дырой, и приходилось быть осмотрительным, чтобы не свалиться вниз — ищи тебя потом среди всякой дряни!
Когда я был моложе, то на работу из Модуньо в Бари ездил на велосипеде. Пути километров десять. Ехать было приятно, особенно в хорошую погоду: помню прозрачные рассветы, сверкающие от изморози поля, трулли, стога соломы, пение утренних птиц, всходившее в конце дороги багрово-красное солнце. А когда возвращался, во всем теле была разлита боль, казалось, дороге нет конца, все вызывало отвращение, от усталости слипались глаза, и мы уже ничего не видели, не могли любоваться ни полями в лучах заходящего солнца, ни восходом луны, похожей на тонкий голубоватый ломоть.
Кто знает, сколько прекрасных вещей мог бы я сделать за один день, но вместо этого я стоял у станка и обтачивал болты: тысяча, две тысячи, десять тысяч болтов. Мне было бы приятней, вооружившись пращой, отправиться на ловлю ящериц или же подкатиться к одной из тех женщин, что, расставив ноги, сидят у заброшенного сеновала.
Однажды в воскресенье я и в самом деле пошел. Уже издалека, едва увидев меня, она начала зазывно размахивать руками из зарослей цветущего миндаля. Мы устроились на каком-то ящике. На ней была одна блузка, а дул холодный ветер и бледное солнце совсем не согревало. Я еле-еле потом набрал тысячу лир.