Голубой чертополох романтизма
Шрифт:
— Вы что-нибудь ищете? — спросила она.
— Нет, — ответил он.
Вскоре он нашел то, что искал; вырезав маленький кусочек из длинной сводки, он протянул его стенографистке.
— Перепечатать? — спросила она (случалось, они воспроизводили какой-нибудь текст слово в слово).
— Прочесть вслух, — ответил он.
Она прочла две с половиной строки, потом подняла голову. Ей бросилось в глаза, что от усталости на лице у него пролегли морщины, оно словно скрывало какую-то печаль, и тут она сказала:
— А вы действительно очень устали. Может, все-таки вздремнете немного?
Теперь она уже была рада, что отказалась от мысли сделать из того происшествия маленькое газетное сообщение, а поскольку он не ответил, она еще раз вопросительно взглянула на него, потом снова на клочок бумаги, который держала в руках.
— Положите вон туда, в местную хронику, — коротко сказал он, однако, когда она поднялась, добавил: — Или просто выбросьте! — Видя, что она по-прежнему медлит, он сказал: — Делайте что хотите.
Горечь, продиктовавшая ему это указание и соответственно окрасившая его голос, передалась теперь и ей, и как раз в тот момент, когда она собралась сделать самое простое и, в общем, самое правильное — положить этот кусочек бумаги на определенное ему место, — именно в этот момент он произнес:
— Да-да, положите туда! Все равно ничего уже не изменится.
Она положила бумажку на письменный стол редактора местной хроники, потом быстро, на цыпочках, будто опасаясь, что ее застанут на месте преступления, вернулась
Катастрофа
Весь вечер он промучился от последствий того, что невольно оказался свидетелем некоего происшествия, а ведь что, в сущности, произошло — да ровно ничего, упали и разбились вдребезги две дюжины пивных бутылок. Но отчего ему все время приходила в голову одна и та же мысль: ведь то могли быть не бутылки, а люди. И даже не сама эта мысль его беспокоила, а скорее загадка: как такая мысль вообще могла возникнуть в его голове и заполонить его сердце?
В тот вечер около половины шестого его вдруг одолел неукротимый голод, и поскольку коллеги не собирались прерывать работу до ее окончания, то есть почти до полуночи, он извинился перед ними и вышел на улицу, в ресторан. Ресторан, расположенный чуть выше, на склоне горы, был просторный и уютный, спроектированный и построенный специально для вечернего времени, когда городской центр вместе с отрыжкой из выхлопных газов выплевывает на окраины людей. Там было несколько залов, а во всю их длину протянулась узкая терраса; внутри, в помещении, пока что не было никого, но на террасе, еще освещенной вечерним солнцем, все столики, хотя и не полностью, были заняты, кроме одного, самого последнего, куда он уселся. Он чувствовал себя довольно-таки неуютно: во-первых, от голода, во-вторых, от того, что он сидит на таком неудачном месте: в самом конце террасы, вид направо ему загораживал разросшийся кустарник, прямо перед ним была голая нештукатуренная стена, а в середине ее дверь, ведущая через коридор в служебные помещения: здесь все время сновали официанты. Слева, вблизи от него, был сервировочный столик, возле которого тоже все время хозяйничали официанты, их движения были ленивы и вместе с тем нервозны, как будто в любой момент они были готовы отразить атаку. Наконец его обслужили, с едва скрытым недовольством людей, занимающихся своим делом лишь потому, что другое занятие, которое они сочли бы для себя более приятным и престижным, не принесет им достаточно денег. К тому же до шести здесь вообще не подавали горячего. Он заказал себе холодной говядины и стакан вина.
Итак, он жевал свою досаду вместе с говядиной и, уже допивая вино, закурил трубку, когда это случилось: открытый ящик с пивом — а за стеной, должно быть, невидимо для него, стояло друг на друге несколько таких ящиков, — так вот, один из них по неведомой причине свалился — то ли его кто толкнул, то ли пол качнулся под чьими-то торопливыми шагами, то ли еще почему, — во всяком случае, один из ящиков, несомненно верхний, потерял равновесие и рухнул, ударившись о каменный пол, и после небольшой паузы — как будто сначала должен был лопнуть деревянный остов, а потом уже полетело стекло, — начали со звоном биться бутылки. Пиво потекло ручьями. Проклятия, прозвучавшие было в темном коридоре, тотчас умолкли из-за посетителей; впрочем, едва ли кто из них что-либо заметил: немногие, расслышавшие удар, не придали ему значения, несколько голов на миг поднялись и повернулись, но сразу же вновь склонились над тарелками и стаканами. Только он, поскольку он был единственным, кто со своего места мог видеть коридор, где по плитам еще прыгали черепки и осколки, он один заметил, что произошло. Посреди груды осколков, постепенно пришедших в состояние покоя, лежала одна бутылка, как будто целехонькая, и она вращалась, а потом он увидел, что донышко у нее все-таки выбито; она все вращалась и вращалась среди неподвижных черепков, беззвучно, в одном и том же темпе. А еще среди черепков была другая бутылка, с виду тоже неповрежденная, но из ее надтреснутого горлышка все время выходили пузырьки, поднимались, пенились и лопались. В дверях возник шеф, осторожно ступая между бутылочных осколков, огромный, в темно-коричневом костюме; взглядом тайного представителя генерального штаба он испытующе оглядел террасу и, явно удовлетворенный, исчез, притворив за собою дверь настолько, что полоска света хотя и падала в коридор, но снаружи почти невозможно было ничего разглядеть; лишь от ближайшего столика, за которым сидел он, единственный свидетель, взгляд еще мог проникнуть сквозь узкую щель. Тем временем за стенкой служители рьяно взялись за уборку, и когда кто-то поднял бутылку, которая все еще продолжала вращаться, хоть и в затухающем темпе, он заметил, что на том месте, где она вращалась, на полу остался совершенно сухой, ровный круг. А та бутылка, из горлышка которой поднимались пузырьки, выглядела будто рыба, вытащенная на сушу. Да, как рыбы, вытащенные на сушу, лежали там все эти бутылки, покуда их не убрали — а сделано это было неожиданно быстро и споро, как по команде, — пока не подмели все черепки и осколки, а пиво, образовавшее одну большую лужу — глубиною с мизинец, насколько он мог судить, — не собрали и не подтерли сухими тряпками. Он расплатился и пошел прочь, а в глазах у него стояли эти разбитые бутылки, и он уже сам не знал, вправду ли то были бутылки, а не рыбы, и все время думал, что ведь это могли быть и люди, пострадавшие люди, останки которых мгновенно убрали под испытующим взглядом шефа, и все вокруг продолжало идти так, будто ничего не произошло, — хотя на этот раз действительно ничего не произошло, но ведь возникли же у него подобные мысли; он этого не понимал, не мог понять, так что постепенно вообразил, что решение загадки — и есть сама загадка, и ничего больше. В его мыслях стало явью то, на что лишь намекало увиденное им событие.
Свадебное путешествие
Они справили свадьбу по всем правилам, как принято в этой сельской местности, но на другое же утро, еще с тенями под глазами, с затекшими от долгого сидения за столом конечностями, спозаранку забрались в свой автомобиль и — покатили, оставив растерянных, зябнущих на осеннем воздухе родственников стоять в воротах, покатили — вниз по ухабистому, заросшему травой просеку, на дорогу, которая вскоре влилась в широкое асфальтированное шоссе: он за рулем, она рядом с ним, он — не оборачиваясь, чтобы пристальнее следить за трассой, она — не оборачиваясь, чтобы слить свой взгляд с его взглядом, смотреть туда же, куда и он, а это значило: прямо перед собой, на ближайший отрезок дороги, на двадцать, восемьдесят, триста метров, а в этих двадцати, восьмидесяти, трехстах уже затаились будущие сотни, тысячи и миллионы метров, которые покроет, но так и не сможет исчерпать его машина, которые она будет заглатывать, но так и не сможет истребить до конца; и вот она, глядя прямо перед собой в продолговатый четырехугольник ветрового стекла, видит, как постепенно раздвигается местность,
Прадедушка
Историю эту я знал давно, дома у нас ее частенько рассказывали, но она никогда не возбуждала у меня особого любопытства — откуда бы ему и взяться, ведь с тех пор прошло столько лет! Если что и производило на меня впечатление, так лишь слова моей матери, которыми она обычно заключала рассказ: «Тайну она унесла с собой в могилу». Я представлял себе вполне реальную картину, как если бы мне сказали про кого-нибудь: «Он внес свой чемодан в купе». Позднее, когда мамино неизменное присловье начало меня раздражать, я иногда не без ехидства думал: «Надо только поглубже копнуть, и тайна выйдет наружу. Как древний меч или браслет». (В нашем городе производили раскопки и обнаружили древнеримские — и еще более древние — гробницы, отсюда эта ассоциация.) А один раз я даже подумал: «Как фальшивая челюсть».
Однажды моя мать высказала догадку — впоследствии она неоднократно к ней возвращалась, — что, скорее всего, дедушка был аристократом, потому что «даже в залатанном шлафроке он сохранял благородную осанку». Надо сказать, что дед приходился ей только свекром, и вовсе не она, а тетя Ида, его родная дочь, должна была всерьез заинтересоваться его личностью, да и всем этим делом вообще. Но тетя слушала эти разговоры молча и как-то скрючившись: она казалась мне непомерно разросшимся (и для приличия одетым) эмбрионом.
Однако, как я уже говорил, меня все это нисколько не интересовало, дедушки я почти не знал, он умер, когда мне не было и шести лет. Если взрослые — моя мать, и сестра, и тетя Рената, и дядя Эди, и уж не знаю кто там еще, — если взрослые занимались тогда этим делом, у них, вероятно, была на то и другая причина: в те времена иметь родословную вменялось человеку в обязанность, и всякий, кто хотел сохранить свою шкуру, должен был предъявить солидное генеалогическое древо. Но меня и это мало беспокоило; я мог указать в анкете всех — родителей и дедушек с бабушками; и лишь много позже, когда, по правде говоря, к тому, казалось бы, не было никаких оснований, я тоже стал задаваться вопросом, кто он был.
Вернувшись из армии, после недолгого пребывания в плену, я сразу поступил в университет и, когда умерла моя мать, а сестра вышла замуж и уехала за границу, впервые почувствовал себя вполне самостоятельным.
Мои имущественные дела обстояли совсем неплохо: зять откупил у меня долю в винодельческом имении в Южной Штирии, деньги за нее — большая их часть — лежали в английском банке, там был открыт счет на мое имя; дом в Вельсе мы сдали в аренду, и он приносил доход, который я пока что целиком клал себе в карман до будущих расчетов с сестрой и с тетей Идой; а для благоустройства квартиры, которую я тем временем снял в Вене, я мог взять что хотел из мебели опустевшей отцовской квартиры: дело в том, что сестра, во избежание расходов на транспорт, не взяла с собой решительно ничего из наследственного домашнего скарба. А так как брат моего зятя, полковник, служил в штабе английского верховного комиссара, мне удалось даже организовать перевозку мебели через зональную границу, в то время еще закрытую. И вот весной 1946 года я снова очутился в привычной обстановке, хотя и на новом месте. Тогда-то я и начал задаваться вопросом, кто он был.