Голубые рельсы
Шрифт:
Мне понравился Дмитрий. Прост без панибратства и фамильярности. Понравилось, что он все время называл меня на «вы». «Тыканье» при первом знакомстве всегда мне режет слух; в нем нет ни простодушия, ни доверительности — изъян воспитания. У него хорошее лицо, открытое, что ли; оно мне чем-то напоминает лицо Вани, хотя портретно они совершенно разные. Наивно, но о незнакомом человеке я составляю мнение по внешнему облику: какой у него взгляд, какие губы и т. д. И редко ошибаюсь в смысле соответствия качеств физических и душевных. В бригадире я, например, не ошибся. Думаю, не обманусь и в Янакове.
С оценкой комиссара я торопиться не буду. Как говорится, поживем — увидим. Деятельна? Вне сомнения. Но это достоинство у некоторых часто оборачивается
Признаюсь в своей слабости: я ужасно люблю внешне красивых женщин. Впрочем, кто их не любит? Мне доставляет неслыханное наслаждение смотреть на красивую девичью фигуру, лицо. Я влюблялся в красавиц раз семь или восемь, но мне не везло катастрофически: едва они раскрывали свои прелестные ротики, все мои возвышенные чувства летели в тартарары. Лучше б они немыми родились!
И хотя я о Любе пишу несколько предубежденно (кое-что мне действительно не нравится в ней, например способность слишком быстро принимать решения; дай бог, если это лишь от горячности), но знаю заранее: строго о ней судить не буду. Потому что она красива. Одна из тех, на которых невольно оборачиваешься на улице. Я не понимал ни слова из того, что она говорила, смотрел на нее и внутренне ахал: надо же природе-кудеснице создать такой точеный нос, такие губы, эти серые глаза, чудные волосы… Впрочем, любовался я ею в силу своей слабости, а не всем сердцем, потому что не раз ожегся на красавицах. Они меня здорово отрезвили. Я никогда не брошусь в пропасть из-за римского носика и стройной ножки. Главное для меня, безусловно, красота души.
А наш бригадир, кажется, пропал: он таращил на нее глаза в буквальном смысле слова. Странно. Впервые вижу его таким. Обычно Ваня умеет владеть собою в любой ситуации.
Я вот недавно написал, что Москва мне опротивела. А теперь подумал: если бы мне сказали, что до конца дней своих не увижу ее, небось жить бы не захотел. Вот и пойми, что человеку надо!.. Где-то вычитал, что понятие родины, родного края, непременно связывают с деревней, речкой, лесом. Разве улица, площадь, многоэтажный дом, в котором родился, не та же родина?
В Москве что ни дом, то история, святая память. Вот особняк на углу Токмакова и Денисовского переулков, где сейчас какая-то проектная контора, а за венецианским окном бойко выстукивает на пишущей машинке чрезмерно накрашенная девчонка в короткой юбке. Знаешь ли ты, куколка, что работаешь в доме Дениса Ивановича Фонвизина, что на том месте, где ты сейчас сидишь, рождался «Бригадир»? Чуть дальше, на Басманной, на фоне высотного дома церковь стоит, окруженная тяжелой чугунной оградой. Сам Петр Великий ее проектировал. А где нынче построено высотное здание, когда-то стоял деревянный домик. В нем жил Лермонтов…
Сколько неизъяснимой прелести в самих нестертых, не повторяющихся в других городах названиях московских улиц и площадей: Разгуляй, Покровские и Ильинские ворота, Стромынка, Садово-Триумфальная…
Больше всего я, конечно, люблю наш тихий переулок в центре старой Москвы с могучими, но наполовину спиленными и варварски обрезанными жэковскими деятелями тополями, тесно жмущимися шестиэтажными домами, пробитыми в них низкими арками, старинными высокими подъездами и глубокими, как колодцы, гулкими дворами. Здесь каждый камень мне знаком, всякий дворик памятен с детства. Наш дом вносит некоторое разнообразие в унылый бесконечный ряд шестиэтажных мрачноватых зданий, в которых когда-то обитали мелкие чиновники. Это старинный двухэтажный
В своей комнате мне всегда необыкновенно хорошо, я люблю ее не любовью мещанина, а как… живое существо. Она представляет собою небольшую часть бального зала. Три стены — из белого мрамора, а четвертая, отделяющая кабинет отца, — кирпичная, обклеенная обоями под цвет мрамора. Паркетный пол с затейливым орнаментом, по углам потолка виднеются одни толстые ножки херувимов — все остальное досталось отцу. В большое, от стены до стены, венецианское окно стучит ветвями, шуршит по стеклу листьями старый, как наше жилище и переулок, тополь, спасенный от жэковского вандализма общими усилиями обитателей нашего двора. Перед моим отъездом поговаривали, что особняк присмотрело себе посольство одной из недавно образованных африканских стран и что нас переселят куда-то не то в Северное Чертаново, не то в Бирюлево. Как я буду без комнаты с толстыми ножками херувимов и тополя, стучащего ветвями в мое окно? Ведь новые районы Москвы совсем не то: все эти девяти-, двенадцати-, четырнадцатиэтажные блочно-панельные коробки со стандартными кафе и кинотеатрами похожи друг на друга, как телеграфные столбы, и наводят скуку невероятную…
Я только здесь по-настоящему понял, как люблю родину свою — Москву, как скучаю по ней…
VI
«Шарки, чудовище Шарки снова вышел в море. После двухлетнего пребывания у Коромандельского побережья его черный корабль смерти под названием „Счастливое избавление“ снова бороздил Карибское море в поисках добычи…
…В каюту ворвался возбужденный корабельный юнга.
— Корабль! — закричал он. — Близко по борту большой корабль!
…Шестерых матросов, которые несли ночную вахту, прикончили на месте, сам Шарки ударом шпаги ранил помощника капитана, а Нэд Галлоуэй сбросил несчастного за борт, и, прежде чем спящие успели подняться со своих коек, судно очутилось в руках пиратов…»
По ночам Толька брал на абордаж торговые суда, не испытывая ни малейших угрызений совести, резал кривым кинжалом, расстреливал из длинного пистолета и бросал за борт ни в чем не повинных пленников (они целовали его ботфорты и тщетно молили о пощаде) и пускался в загулы в портовых кабаках; ром он, конечно, хлестал пивными кружками и бесцеремонно разглядывал красоток.
— Кончай дрыхнуть, на смену пора! — тормошил Тольку за плечо Каштан.
Но он не хотел расставаться с черным барком, обезумевшими от ужаса пленниками, портовыми кабаками и однажды, еще не очнувшись от сна, угрожающе пробормотал бригадиру словами капитана Шарки:
— …Я вижу, что если время от времени не отправлять одного из вас на тот свет, вы забываете, кто я такой… Черт меня побери, я вырежу тебе печенку!..
На свалке он отыскал огромные дырявые бахилы. Человек с воображением мог принять их за ботфорты. Девчата одолжили ему белую и красную косынки и черную ленту, а морячок, осевший после демобилизации в Дивном, подарил свою старенькую, вылинявшую тельняшку. Белую косынку Толька повязал вокруг лба, красную — вокруг шеи, правый глаз закрыл черной лентой, тельняшку перетянул в поясе широким солдатским ремнем и пристегнул к нему свой длинный охотничий кинжал в ножнах. В ухе болталась тяжелая серьга — медное кольцо, до блеска начищенное зубным порошком, а зубы прикрывала серебряная пластина из алюминиевой фольги.