Господи, подари нам завтра!
Шрифт:
Внезапно остановилась, словно для того чтобы собраться с силами, обвела взглядом крохотную комнатушку и выдохнула:
– И все же льну к тебе…
Потом порывисто скомкала листок и чуть слышно сказала:
– А ведь Ришелье тоже был реэмигрантом. Вначале бежал от Французской революции сюда, в Россию…
– Бежал от революции?! – перебила я ее.
И вдруг с неизъяснимой для себя яростью воскликнула:
– Зачем вы лжете? Нам в школе рассказывали. Он решил помочь, его пригласили, он приехал для развития Новороссии…
Внезапно за окном что-то оглушительно
– Опять! – Елена Сергеевна, точно от нестерпимой боли, зажмурила глаза. – Ненавижу, – прошептала она. – Ненавижу!
Минуту, другую сидела молча. Потом глухо сказала:
– Тебе не нужно больше к нам приходить, девочка. Так будет лучше для всех нас. Поверь мне.
В первый миг почудилось, будто ослышалась. А после, оглушенная волной жгучего стыда, выскочила за дверь. Бежала, не помня себя, мимо осыпающейся горы еще теплого шлака, вынесенного кочегаром из котельной, мимо опрокинутых мусорных баков, оскальзываясь на нечистотах. А в ушах звучал голос Елены Сергеевны.
Теперь Колыванов, что ни день, приходил пьяный.
– Убью паскудника, – злобно выкрикивал он и отпускал Петьке увесистые затрещины.
– Ты что, отец? Ты что? – Колываниха кидалась мужу наперерез.
– Уйди, – еще больше свирепел Колыванов, – уйди, потатчица.
Он отшвыривал жену и, грозно подступаясь к сыну, вдруг взвизгивал каким-то жалобным голосом:
– С кем связался? С жидовней! С контрой! Хочешь сгнить в тюрьме?
Петька молчал, втянув голову в плечи, изредка робко прикрываясь согнутой в локте рукой.
Из их комнаты в ночной тишине все чаще доносились громкие вскрики и плач. Я просыпалась. Долго, чуть не до рассвета, не могла уснуть. Ворочалась, лежала, вперив бессонный взгляд во тьму.
Жуткий страх и безысходность нарастали во мне. И я, словно избавления, ждала рассвета.
В одну из таких ночей, уже под утро, я услышала тихий шорох.
Кто-то осторожно скребся в нашу дверь. Я соскользнула с постели:
– Кто там? – прошептала, прижавшись губами к замочной скважине.
– Что случилось? – тотчас вскинулась чутко спящая тетка.
– Это я, Нинка Колыванова.
Тетка опрометью подскочила к двери.
– Не смей, – она сбросила мою руку с крючка. – Что вы хотите?
Что вам от нас нужно? – просипела каким-то севшим то ли от страха, то ли со сна голосом.
– Пустите на минутку, – вновь донесся из-за двери голос Колыванихи.
Тетка, придерживая дверь рукой, с опаской откинула крючок.
Колываниха в растерзанной рубахе с распущенными волосами переступила порог и рухнула на колени.
– Прошу вас Христа ради. Уходите отсюда. Уходите, пока целы.
Мой хозяин сегодня грозился вас прибить. Еле удержала. Девчонку вашу видеть не может. Ненавидит люто. Говорит, мол, она Петьке всю жизнь спортила.
– Что? – в страхе начала пятиться тетка, а Колываниха, елозя коленями по полу, двигалась следом за ней и все норовила ухватиться за край теткиной рубахи:
– Христом Богом прошу, уходите. Он ведь и вас пришибет, и сам
– Вон! – внезапно вскрикнула тетка, – вон отсюда, – и начала лихорадочно выталкивать Колыванову за порог.
Трясущимися руками тетка зашаркала засовом, все никак не могла попасть в проем. Наконец закрыла. И тогда бросилась к окну.
Ставня поддавалась туго, со скрипом. Она налегла на нее всем своим тщедушным телом, плотно захлопнула и щелкнула шпингалетом, казалось, тем самым пытается спасти нас и себя от этого страшного и жестокого мира.
С этой ночи я почувствовала, что ужас свил гнездо в моей душе.
Я корила себя за это. Ненавидела. Проклинала. Но ничего не могла поделать. Мой ум метался в поисках той крохотной, еле заметной щели, через которую можно было бы продраться в другую жизнь.
Но везде, точно загнанный зверь, я натыкалась лишь на красные флажки облавы. И тогда безысходность и отчаяние накрывало меня своим душным мохнатым пологом. Как знать, быть может, потому я с такой злобой и яростью набрасывалась на тетку, как бы вымещая на ней свое отчаяние. А она вновь стала запираться на все замки и запоры. Но теперь уже не только на ночь.
Уходя чуть свет на работу, она тихо, вкрадчиво щелкала наружным замком. Я тотчас просыпалась. Подходила к окну, сквозь узкую прорезь в ставне с ненавистью смотрела ей вслед. Унижение и ярость бурлили во мне. Я чувствовала себя узницей, запертой в клетке. И когда она ровно в полдень, запыхавшись, прибегала и выпускала нас с сестрой из заточения, зло бросала ей:
– Ну что, надсмотрщица, явилась? – и окидывала свысока презрительным взглядом.
Тетка ежилась, робко заглядывала мне в глаза.
– Опять поплетешься за мной? – обреченно спрашивала я.
Она молча кивала, пряча глаза. Случалось, что, едва сдерживая слезы, пыталась оправдаться:
– Ты их не знаешь. Они на все способны.
И тетка плелась следом за мной по дороге в школу, стараясь не отставать ни на шаг. Иногда, чтобы помучить ее, я вскакивала в проходящий мимо трамвай. Через пыльное стекло видела, как беспомощно озирается она вокруг. На миг становилось жаль ее. Но только на миг.
А сестра моя, казалось, ничего не замечала. Словно вся эта пена жизни, весь сор обминали ее стороной. Теперь по утрам, пользуясь отсутствием тетки, она накидывала на плечи потертую плюшевую скатерть, которую тетка берегла пуще зеницы ока.
– Девочки! Ради Б-га, осторожней! Видите? Она уже дышит на ладан. Это единственная память, которая осталась у меня от дома на Госпитальной, – твердила нам она, вынимая изредка скатерть из сундука на всеобщее обозрение. Но скатерть так плавно ниспадала с плеч к полу и переливалась такими красками от небесно-голубой до густо-синей, что сестра не могла удержаться. Она скалывала ее у горла большой английской булавкой и, подхватив, точно шлейф, ее бахромчатый край взбиралась на подоконник. Широко распахнув створки окна, сестра подходила к его краю, словно к рампе сцены и, низко поклонившись, начинала распевно: