Грани жизни
Шрифт:
Марья Григорьевна увидела сына в той же позе, в какой оставила, уходя из дому: вытянув руки вдоль тонкого, длинного тела, он, закрыв глаза, лежал на кровати. Но мать знала, что он не спит.
— Петенька… сынок… — тихо позвала она. — Встань-ка на минутку…
— Зачем? — спросил он, сумрачно приоткрывая веки.
— Вставай, говорю… Дело есть, — настойчиво повторила Марья Григорьевна.
Мать села в свое старое удобное кресло около круглого стола, за которым всегда работала. Сын, как и в детские годы, когда рассказывал матери о своих школьных делах, сейчас сидел напротив. Марье Григорьевне вдруг вспомнился
Марья Григорьевна без предисловий, как она всегда поступала в решительные минуты, передала сыну все, о чем говорил с ней Гриша Линев.
— А!.. — устало вздохнул Петя. — Опять эти вопросы о моих личных делах!
— Погоди, — остановила Марья Григорьевна. — Твое ли только это дело? Твое ли?
— Я тебя не понимаю, мама.
— Сейчас поймешь. Все эти дни, Петя, одна мысль так и гвоздит у меня в голове!.. Но, признаюсь, не хватало у меня духу сразу тебе ее высказать. Ты вот все говоришь: «Мое, только мое личное». А ведь в действительности было не так.
— То есть как это…
— Ты, сынок, забыл кое-что, очень и очень важное.
— Как забыл? — нервно встрепенулся Петя. — Я все-все помню, что Галина… что она…
— Нет, не все помнишь… От ужасной той неожиданности и боли душевной тебе врезалось в память прежде всего то, что било прямо в тебя… А «она» ведь так кричала в трубку, что каждое слово и мне было слышно. И… прости, что напоминаю, но, как сейчас, я помню, что «она» не только тебя, но и всю семерку называла предателями. Она всех семерых — вспомни! — назвала предателями, всех опозорила… И Сковородин, значит, всех вас предателями считает — тебя и твоих товарищей.
— Меня и моих товарищей… — глухо повторил Петя, и вдруг на бледных щеках его резко зажглись пятна румянца. — Постой, мама. Да, действительно, так оно и было. Я вспомнил! Предателями названы были все… вся наша бригада!
— И не случайно этот подлец Трубкин зашел к тебе в бригаду: он против вас всех задумал еще что-то, ясно! А вы, оказывается, это позорное прозвище, извини, стерпели.
— Как… стерпели? — вскинулся Петя, и все лицо вдруг вспыхнуло багровым румянцем. — Да разве можно это стерпеть?
— Нельзя, невозможно. Однако «это» словно висит над твоими товарищами: ведь они ровно ничего не знают!.. А узнать они могут только от тебя.
— Да, да… — прошептал Петя и несколько минут молчал, закрыв руками пылающее лицо. — Как же я мог забыть о том, что касалось всех, что их опозорили, оклеветали!..
— Вот и надо, чтобы они это знали, сынок… Никуда от этого не уйдешь. Надо поправлять дело, никуда от этого не уйдешь, Петенька.
— Да, это я сделаю… Но ведь мне придется рассказать, как, из-за кого это все случилось.
Петя зажмурился как от боли. Мать, помедлив, сказала тоном старшего друга:
— Скажешь то, что сможешь. Да и ведь товарищам твоим самая суть дела нужна.
Потом Марья Григорьевна посоветовала: этот очень важный обмен мыслями внутри бригады лучше всего устроить в Петиной комнате,
— Собирались ведь у нас и раньше, сынок. Отчего не прийти и теперь? Сначала тебе будет, конечно, очень тяжело и трудно, зато потом…
Она не знала, что будет потом, но убеждение, что найден единственно верный выход, придавало ей силы ободрять сына, а самой твердо надеяться на его разум и выдержку. И впервые за эти дни мать спокойно и крепко заснула.
А Петя протомился почти до утра. То он мысленно складывал от начала до конца свою речь к товарищам, то отвергал ее всю, до последнего слова. То, как примчавшееся откуда-то радужное облачко, обрывало эту трудно складывающуюся речь, и виделся ему Нескучный сад, алмазное зарево огней над Москвой и над рекой, звуки музыки, теплая, нежная рука Галины, ее милый голос… То виделось совсем недавнее — площадь перед выставкой, два стальных гиганта в снежных шапках, машина, мчащая сквозь голубую метель, и снова оба они с Галиной, тесно прижавшись друг к другу… До боли сердечной, ощутимо его пальцы и ладонь помнили тепло ее пышных волос, которые он ласкал, просунув руку под ее белую пуховую шапочку. Но скоро все это исчезало, рушилось, и в памяти, словно грохочущий каменистый обвал, оглушал Петю неузнаваемый, чужой голос Галины.
Но усилием воли, заглушая этот голос, мысль все-таки пробивалась дальше.
«Что меня тревожит? Отчего сжимается сердце? Чего я боюсь? Уж не того ли, как я сам буду выглядеть во время этой исповеди, что ли?.. Да как бы я ни выглядел, разве в этом главное? Для чего я позову завтра бригаду: чтобы они пожалели и ободрили меня? Нет же, нет! Я должен рассказать им правду. Да, именно в этом главное. Если бы я, боясь горестного своего вида оскорбленного и оклеветанного человека, не раскрыл правды, вся бригада считала бы, что все идет, как было. А когда бы обстановка стала осложняться вокруг нашей работы, с каким бы лицом предстал я перед товарищами? Как?! Нас оклеветали, обозвали предателями, а мы, как беспечные дурачки, стараемся у себя в цехе!..
Да, товарищи, мы не только первая бригада в помощь нашей автоматике, мы сейчас люди оклеветанные, мы названы предателями. Но как, кто, почему поверил этой клевете?.. Опять же без лишних слов, без дрожи, рассказать!..»
Вдруг он с ужасом повторил это слово: «Рассказать о тебе, Галина!.. Но ведь скрыть, забыть то, что ты сказала о моих товарищах, нельзя!.. Я так любил тебя… и люблю тебя с болью бесконечной… То, что мое, я никому не отдам, но оскорбление и клевета на людей — это не твое и не мое, это как безобразная каменная глыба на дороге жизни. Эту холодную, отвратительную глыбу нужно, обязательно нужно убрать с дороги — нас семеро, мы сможем, мы должны!.. Другого решения нет и не может быть!..»
Ночь была почти бессонной, и он поднялся утром с ощущением крайней разбитости во всем теле. Но принятое ночью решение, как пронзительный приток свежего воздуха в комнате больного, заставляло его привычно двигаться, торопиться на работу. И как ни холодело временами у него в груди, решение было нерушимо с ним.
Правда, в цехе Пете стало труднее, чем дома. Решив ни на минуту не отвлекаться от еще заранее назначенного плана рабочего дня, он от напряжения и усталости временами словно терял власть над собой: голова кружилась, а сердце стучало с такой силой, что Пете чудилось, будто он оглох. Он делал несколько глотков воды из-под крана, холодок подступал к горлу, сердце успокаивалось, в голове понемногу светлело.