Грустный шут
Шрифт:
Холода начались сильные. Даша простыла. Покашливал Иванко. А самоедам хоть бы что. Где упадут, там и спят. Никакая простуда их не берет.
— Дак ты уж выручи, Янгурей, — уговаривал Митя, чистивший пистолет.
Князек, блаженно потягиваясь, щурился, подставляя старухе то одну, то другую пятку. Наконец отозвался:
— Не корюй, Митька! Я тепе труких оленей протам.
— Пога-анец! — Митя замахнулся на князька пистолетом. Тот отпрянул, кинувшись в угол, спрятался за своих жен. Он уже знал, что игрушка в руках
— Не горячись, братко, — успокоил Барма. — Мы миром столкуемся.
— Аха, столкуемся, — часто закивал Янгурей, тут же назначив другую, как он считал, вполне приемлемую цену. — Старуха помрет скоро. Шена нушна. Оттайте тевку, — он указал пяткой на Дашу. — Вы мне тевку, я вам оленей.
— Что он городит, Тима? — возмутилась Даша, брезгливо отступив от князька.
Бондарь, грея трясущегося от озноба Гоньку, грустно размышлял: «Нет, видно, не найти нам земли обетованной! Дикарь ведь, а жулик. Где научился?»
Князек, изрядно напуганный Митей, моргнул старухе. Та вышла. В чум ворвались его люди. Людей у Янгурея много, недавно побил с ними соседей, захватил женщин и несчетно оленей.
Однако и воины не помогли. Бондарь схватил князька за ноги и, размахивая им, как палицей, стал сбивать нападавших охотников.
— Пусти! Пусти! Пошутил я! — молил князек. Но Пиканы и братья Гусельниковы вышибали охотников.
— Пошутил, значит? — усмехнулся Бондарь, ставя князька на ноги. — Я тоже шутить люблю.
Ручищи его как бы нечаянно стиснули Янгуреево горло.
С улицы кто-то просунул лук; над тетивою высветился глаз прищуренный. Отбив лук, Барма врезал по глазу и посоветовал князьку: — Скажи им, чтобы ушли. А то рассердимся.
— Сяс, сяс, — залепетал князек, готовый принять любые условия.
— Не в тундру, нет, — уточнил Барма, выведя Янгурея на улицу. — Вон в тот чум. И пусть луки мне отдадут!
Разоружив и связав охотников, Барма загнал их в чум, поставив на часах Матвея и Степшу.
— А ты одевайся, — сказал он князьку. — Поедем за оленями.
— А вдруг там люди у него? — встревожилась Даша.
— Нету, нету! — замахал руками Янгурей.
— Ежели врешь, — сурово предупредил Митя, — всех баб твоих и всех ребятишек свезем на остров. Там знают, как распорядиться.
— Не оттавайте! — взмолился князек. — Все стелаю!
Знал, что соседи, обиженные им, обойдутся с его людьми круто. И от Бармы уйти непросто. Не случайно ножичком поигрывает.
— Что ж, поехали, — Барма уселся на нарту, кивнув Даше. — Я скоро.
Первое стадо увидели в глубоком распадке. Уставясь на людей, олени перестали рыть снег, зафыркали.
— Тепя поятся, чушой, — делая круг, сказал князек.
— Тебя не боятся, а? — усмехнулся Барма.
— Меня — нет, я хозяин.
— Олени-то мечены?
— Как ше, как ше, — закивал князек. — Два уколка на левом ухе.
— Может,
— Мои, мои, — уверял Янгурей. Сам засвистал, загикал, спугнув табун. «Не мои, — подумал. — Мои крупней». Какие метки у захваченных оленей, он не знал.
— Ты не блажи, понятно? Подъезжай тихо, — приказал Барма и отнял у ненца тынзян. Едва приблизились к табуну, метнул тынзян, опутав рога палевой важенки. Оленуха мотнула изящной сухой головкой, но от сильного рывка упала на передние ноги. — Тпруша, тпрушенька, — тихонько перебирая аркан, приговаривал Барма, правя к напуганному животному. — Не бойся, матушка! Худого не сделаю.
Важенка, только что дичившаяся чужого человека, успокоилась, встала на ноги. Но заяц, скакавший за нартой, спугнул ее снова. — Экой ты страшный, Зая! — усмехнулся Барма натянув аркан. — Она сроду такого зверя не видывала.
Метки, как он и предполагал, оказались не Янгуреевы.
— Поехали дальше! — велел Барма и сам толкнул вожака хореем.
Вскоре встретили другой табун. Завернув его, погнали к стойбищу. Янгурей, примирившись с неизбежной потерей, уснул. Барма бодрствовал, на коленях у него сидел заяц.
Ночь плыла полярная, звездная. Звезды падали и крошились. Казалось, разваливается на куски вселенная. Но вселенная жила себе и жила.
В Янгуреевом чуме смеялись женщины. Им вторили голоса Степши и Матвея. Князек спал.
— Вот черти! Успели уже, — проворчал Барма, сзывая братьев. Смущенно посмеиваясь, они выползли из чума. — Допусти кота к сметане!..
В сугробе замерзал крохотный пыжик. Вселенная осыпалась в его глаза. Глаза не гасли от этого, влажно источали золотистую боль. Боль поднималась от стылого брюшка, от ног, плыла по всему шерстистому тельцу, к вибрирующему от стонов горлышку, к печальным золотым глазам. Олененок, как и все дети на свете, звал среди пронзительной тишины: «Ма-ма-а-а…» Холодно блистали сапфировые снега, выл вдали обожравшийся олениной полярный волк. То ли от тоски выл, то ли с кровавого похмелья. Промчался белый песец, тявкнул, но не остановился.
Олененок умирал в одиночестве, хотя снега вокруг пели, задевая друг друга: это где-то далеко ехал аргиш, и писк его полозьев передавался по всей тундре. Разваливалось со звоном небо, все еще тянул унылую песню волк.
Огромная белая пустыня жила своей скрытной, только посвященному понятной жизнью. Олененок, с молоком матери усвоивший уроки тундры, слышал эту жизнь и думал о том, как холодно и одиноко посреди огромной вселенной. Он не помышлял о смерти, хотя смерть бродила рядом. Может, она проскакала белым песцом, а может, выла пресытившимся волком? Она только что была здесь, только что гналась за матерью-оленихой. Олениха, зарыв в снег, в заветерь, маленькую, отделившуюся от нее частицу, почуяла волка и отбежала в сторону…