Грустный шут
Шрифт:
— Есть на похлебку! — кричал он. — У сыновей под рубахами грибы.
«Вот край-то! — думал Пикан. — А я бурчу, что лес тут беден. Всего полно!»
Расставшись с Тишкой, взобрался на холм, поросший мощным кедровником. Холм, словно дозорный, глядел поверх урмана. Отсюда был виден весь Сургут. Но первой бросилась в глаза покривившаяся маковка деревянной церкви. Из-под ног с сердитым писком юркнул бурундучок. Взобравшись на кедр, казалось, стал браниться: «Чо шляешься тут, бродяга?» Однако сердиться зверьку надоело, он обмахнул себя лапами и скоро задремал.
— Смерть
Бурундук опять тревожно пискнул, свалился с сука, на котором дремал, и скрылся в норке. Соболь, наткнувшись на человека, сорвавшего ему охоту, зло оскалился, выгнул спинку и скрылся.
«Какая изобильная земля! Всю Расею прошел от Светлухи — такого не видывал», — изумленно оглядывался Пикан. Теперь лес этот стал понятней. Он суров и сдержан, но вглядись, вслушайся: беспокойная, стремительная жизнь, полная страстей и борений, кипит в каждом его уголке. Не поскупилась природа-мать, отвалила здешнему краю всего вдоволь. Комарья тоже. Уже июль на исходе, а гнус бунчит, донимает. За церковью, отовсюду видной, опять лес. Его рассекла пополам река, и катит, и катит спокойные волны, облизывая ими ближние острова, песчаный обрывистый берег. Другой берег пропал в синеве дня и угадывался верст через семь, где даль была темнее.
Под взлобышем застучали колеса. Где-то совсем рядом подвода остановилась. Тюкнул топор, потом кто-то вскрикнул, и все смолкло. Лишь подала голос кедровка да снова высунулся из норки потревоженный бурундук.
«Не зверь ли кого дерет?» — Пикан вслушался, уловив еще один вскрик. Со стороны дороги донеслась глухая возня. По-прежнему напрягая слух, Пикан крадучись спустился вниз и вздрогнул. На муравьиной куче с кляпом во рту возился голый мужик, рвал сыромятные путы. Тело его было черно от муравьев. Рядом молча стояли с полдюжины остяков.
— Эй, вы чо! — Растолкав стоявших, Пикан начал распутывать ремни. Но чьи-то крепкие руки — много рук — схватили его за плечи, стиснули горло. От рук шел сильный и нечистый запах. — А, та-ак? — Пикан хватил зубами рвущие рот пальцы. Рот наполнился чужой кровью. Сплюнув ее, сорвал с горла руки и, дикий, страшный, стал молотить нападавших на него остяков. Кто мог еще двигаться, кинулись прочь от него, пали в упряжки, ждавшие неподалеку, гикнули и вмиг исчезли. Пикан, дрожа от неутоленной ярости, ничего не видя перед собой, шел следом. Стукнувшись о кедр, остановился, затряс головой и, вспомнив о связанном мужике, повернул обратно. Мужик, изловчившись, скатился с кучи, но легче ему не стало. Муравьи и гнус лезли в рот, в нос, в уши, жалили тело.
Развязав его, Пикан всхлипнул и обессиленно пал рядом, словно его, а не мужика жалили насекомые. Тот матерился, смахивал их ладонью и топтал. Лицо, руки и тело были искусаны до пузырей.
— Оплеснись водой, — хотел посоветовать Пикан, но с распухших, окровавленных губ сорвалось невнятное блекотанье.
Мужик подскочил к своему спасителю, встревоженно заглянул в его страдающие глаза.
— Не хотел ведь я, не хоте-ел! —
— Перед кем каешься? Кого жалеешь? Звери они! Зве-ери! — сам зверея, кричал мужик и пинал лежавших. — На мурашей меня кинули! За что? У, звери!
— Не тронь! — рявкнул на него Пикан.
Мужик отступил и, путаясь в рукавах, стал одеваться. Судя по одежде, он был здешним попом.
— Эко, роща у их священна! Топором не коснись! Нехристи! Идолопоклонцы! Прррокляну! — кричал он, застегивая рясу.
— Роща-то ихняя. Пошто трогал? — сурово спросил попа.
— Хотел храм божий поправить. Они, вишь, устерегли. Священное место! Ххэ! Церква-то разе не священна? Един бог на свете, а я служитель его!
— Мог и подале отъехать. Тайга просторна, — упрекнул Пикан.
Остяки, побитые им, приходили в сознание. Тот, которому прокусил палец, стонал, морщился, но подняться не мог.
— Дале ездить страшусь. Не любят они меня за то, что к вере Христовой приучаю. Тут лиходей один был — грабил шибко. Думают, и я таков. А я не корыстен.
— Кедр священный рубил, дрался…
— Ну, было в гневе. Простите Христа ради, — попик согнулся перед инородцами, закряхтел. Красное, искусанное лицо налилось кровью. — Вставайте, губители! Я вам не враг.
Остяки не двигались, покорно ожидали своей участи. Их часто обижали. Вот и сейчас побили за то, что они охраняют священную рощу. Эти русские злы, пришли незваными и возомнили себя хозяевами. В словах лукавы, в делах жестоки. Что-то бормочут своему богу, вроде и голоса незлобивы, но души черны. Удрать бы, но нет сил. Ох как больно бьют эти русские!
— Ишь как трясутся! — покачал головой Пикан. — Напужались до смерти.
— Дак ты их вон как изгвоздал!
— Не лезли бы! А ты тоже хорош, — рассердился Пикан. — Поп, а воруешь! Из-за тебя и грех на душу взял.
Подняв двух поближе лежавших остяков за пояса, Пикан повел их в селение. Савва, так звали попа, подхватил третьего, с прокушенными пальцами.
— Не тряситесь. Никто вас не тронет, — внушал Пикан.
А из сельца бежали с дрекольем мужики. Впереди мчался рослый детина, кучерявый и голубоглазый, на ходу засучивая рукава.
— Там кобыла твоя прибежала, — забормотал он, встревоженно заглядывая в глаза Савве. — Думал, убили. — Кинув презрительный взгляд на остяков, поморщился: — Это ты им поддался?
— Их много было, Антипа. Как саранча налетели, — сказал в оправдание Савва и обернулся к Пикану. — Это брат мой меньшой. Хлебом не корми, токо дай подраться.
— С кем тут драться-то? — скучая и злобствуя оттого, уныло проговорил Антипа. Голос его был переменчив: то низок и горловат, то напряжен и высок. Слова на горловом выговоре были тягучи, на высоких нотах — сыпались, точно горох. — Вот разе с им, — прицениваясь к Пикану, оживился Антипа. Развернув плечо, подвинулся на шажок поближе.