Грустный шут
Шрифт:
Уехал он, куда — никому не сказал. Но следы вели на север.
— Быстрей! Быстрей! — торопил Першин, словно командовал тут он, а не Митя.
— Успеешь на тот свет, — невозмутимо отвечал лейтенант, срисовывая только что показавшийся лес, светло и торжественно возвысившиеся над ним горы. Этот чудак забавлял его неистовым рвением безукоризненного, ни о чем не рассуждающего служаки. — Займись лучше делом!
— А я чем занимаюсь? — обижался Першин оттого, что люди эти его службу не считают делом. Ловить крамольников и отдавать на правеж — почтенное, издревле узаконенное занятие. Першин
Першин размечтался. Воспаленное воображение уж рисовало ему невиданные перспективы. Будто стал он во главе всего сыска и люди самых высоких рангов — полководцы, министры, дипломаты, архиереи и прочие сановники — выстраиваются в очередь, чтобы попасть к нему на прием. Очередь вытянулась через весь Невский, конца ей не видно. Желающих хоть отбавляй. А идут все новые, чтобы Михайла учинил сыск, и сами попутно доносят. Уж некуда записывать, уж изнемогают от свалившихся сведений писцы, а доносов все больше и больше… К измученным писцам добавил дюжину свежих, к той дюжине — полусотню, потом — сотню, но и эти выдохлись и смотрят на Першина молящими глазами: «Дай дух перевести!»
У-ух, голова закружилась от прекрасных и безудержных мечтаний!
Поручик возвратился на землю, услыхав насмешливый окрик: Барма и дикарь этот, которого Михайла принял за немца, вернулись с добычей. Ядне тут ожил, повеселел. На купленных у Янгурея оленях признал свои метки.
— Оленей твоих вернем, — обещал Митя. — Потерпи до Тобольска.
— Ненец я. И ты ненец, — двумя руками схватив его руку, растроганно забормотал Ядне. По впалым, изрезанным складками щекам — серебряные дорожки.
— Почему же ненец-то? — возражал Митя. — Я русский.
— Ненец, — пояснял Гусельников-старший, — по-ихнему значит человек.
— Эко, нашел чем гордиться! — проворчал Бондарь. — Че-ло-век… А тебя кто грабил? Не ненцы ли? Человек! Хха! Зверь и тот меру знает. Человечьей жадности меры нет. Человек! Ишь ты!
— Ненец! Ненец! — упрямо повторял Ядне.
Он был привязчив, как ручной олененок, авка, постоянно бегавший за Гонькой. И Гонька к маленькому оленю привык, баловал его, кормил с ладошки. Олень да Иванко — две его слабости. Из-за них стал небрежно вести журнал. Иванко ровно понимает, что говорит ему Гонька, мельтешит пухлыми ручонками, улыбается. Сегодня у него банный день.
Под горою, в затишье, Барма с Бондарем соорудили баньку Дело нехитрое: отыскали впадину меж скал, засыпали снегом и накрыли
— Ох, едок будешь! — щекотала Дарья Борисовна сына. — Ох, мужик! Поревут от тебя девки!
— Не угорели? — окликнул снаружи Барма. — Спинку не потереть?
— Ну тебя! — притворно рассердилась Даша.
Он заглянул в «баньку», чихнул, сморщился: плутовская, веселая рожа!
— Уж ладно, входи, — схватила мужа за нос, и впервые они вымылись вместе. Впервые увидели друг друга нагими. Жесткое, словно из бронзы отлитое тело Бармы и нежное, словно белое облако, Дашино тело породили вон то маленькое прелестное существо, агукающее в деревянном корытце. Машет всеми четырьмя крылышками, словно летит, и сердца переполненных счастьем родителей устремляются за ним.
— Ладный парень! Токо ты и могла такого родить, — с силою стискивая жену, ликовал Барма.
Вселенная замерла на мгновенье, которое для всех прочих длилось не менее получаса.
— А если опять понесу, Тима? — обессиленная, светлая, пахнущая паром, хвоей, материнским молоком, спрашивала Даша. Глаза ее были широко раскрыты, но видели только губы Бармы, всегда твердые, насмешливые, сейчас — нежные, улыбчивые.
— Рожай, Даня, чтоб больше Пиканов было! Чтобы Русь жила… Рожай!
— Чо ты все о Руси? Жила она и жить будет.
— Рвут ее, Даня, воруют, — посуровел Барма. Помолчав, стал одеваться. — Пойду. Там уж, верно, потеряли меня.
— А я еще погреюсь маленько. Стосковалась по бане.
— Грейся. После приду за вами.
— Сама дорогу найду. Тут близко.
— Гляди.
Ушел, негромко напевая.
«Невесел он чо-то. И песни грустные, — вслушиваясь в затихающий голос мужа, думала Даша. — А мне славно! Мне ничегошеньки боле не надо. Был бы он да Иванко…»
У входа кто-то фыркнул, заскребся.
— Кто там? — Даша накинула шубу, выглянула. — А, ты, — улыбнулась авке, отыскавшему ее. Видно, заскучал малыш без Гоньки, который весь день занят с Митей. — Заходи, — она впустила олененка. Хлебнув горячего тумана, тот прянул обратно. — Жарко? Ну там жди.
Но, вытолкав авку, долго еще нежилась в тепле, плескала водой на сына. Выйдя на улицу, изумленно ахнула: буранило. С неба валились тяжелые хлопья. Даша слизнула павшую на губу снежинку, рассмеялась.
— Ну, веди, — сказала жавшемуся к ней олененку. Она рассмеялась: «Как славно быть матерью! Как радостно быть женой такого необычного человека! Будь благословен плод чрева моего!»
Олененок брел, подставляя бочок снегу. Снег облепил ему лоб, холку, правую половину головы. Он отряхивался, мерз и все плотней прижимался к женщине.
— Дай-ка я обмету тебя! — Даша остановилась, смела с него снег, прикрыла плотней лицо сына. — Спи, крохотка! Спи, зернышко! Что, авка, может, вернемся? Буран-то лучше переждать в бане.
Олененок, однако, заупрямился, вскинул зад и отпрыгнул играя: «Что ж? Догоняй!»
— Не балуй! Иди обратно! — прикрикнула на него женщина. Он не подчинился. Отбежал дальше. — Заблудишься, дурачок! Попадешь волку на ужин.