Гунны
Шрифт:
— Верно, тилько — не «колы що», а зараз треба большовикам дать подмогу.
Лицо Остапа в последние дни стало совсем хмурым. На серые, с темным отливом глаза тяжело насели широкие путаные брови, крепко сжались челюсти. Упрямо, подолгу молчал Остап, только круглые бугристые желваки медленно ходили, точно маленькие жернова.
— «Зараз», — передразнивал Петр, — «зараз», а чем мы им зараз поможемо? Коли придут — мы и поможемо!..
Остап чуть усмехнулся, броня поднялись, глаза посветлели:
— Коли мы поможемо — воны и придут.
Он
— Перво-наперво, ничего немцам не давать!.. Ничего!.. Ни за гроши, ни за бумажки, ни в обмен!.. Воны придут грабувать, воны останний шматок из глотки вырвут, — а мы молчати будемо? Ни!.. Годи!.. Не то время!..
Он тяжело думал, подыскивая нужные, ускользающие слова.
— Воны пришли на чужу землю, пришли нас давити. Воны нас и в плену досмерти мучили, голодом морили, убивали, а зараз тут, на нашей земле, мусят плен зробить?..
— Ты ж не бреши, не бреши, — зло надрываясь, кричал, размахивая кулаками и все больше свирепея, похожий на большую лохматую дворнягу, Дмитро Кочерга, — коли б тильки гроши платили — хай беруть!.. Воны — законна власть!.. Воны большовиков бьют!.. Воны порядок наводять!.. А вы — за комиссаров?.. Вы — против веры православной?..
— Годи, годи, — отталкивал его Петро, — погавкав, помовчи! Ты сколько б немцу ни дав, в сто раз больше сховаешь!
— Мое добро, могу ховать!..
— Ото ж, вера православна! — смеялся Петро, открывая под черными цыганскими усами ряд ровных зубов. — Вин тридцать десятин засеял в прошлом году и стилько ж в цим. Куркуль бисов!..
— У его по шести батраков бувало!
— Зараз трое на него спину гнуть!
— У, сука! Немцы палять, грабують, немцы як хочут гвалтують, по всей Украйне кровь наша тече, а ему — законна власть, вера православна!..
Темными весенними ночами собирались на задах, где узкие нарезы огородов уходили в темнеющие поля; и всегда сходились в кучки, оглядывались, говорили почти шопотом, все об одном и том же — о немцах, о гетмане, о земле, о хлебе, о коммунистах.
Сын сельского почтальона Цепляка, недавно вернувшийся с фронта белобрысый Грицько, перехватывал получаемые урядником от повитового старосты приказы.
В темноте ночи жгли спичку за спичкой, раздували обгоревшие люльки, медленно, почти по складам, читали:
«До моего ведома дошло, что в селах моего повита ведется большевистская агитация, призывающая к восстанию против Украинской державы и немецких войск. Всем чинам варты, всем волостным и сельским урядникам учредить строжайший надзор на местах за подозрительными, особенно приезжими людьми. Подозрительных немедленно арестовывать и передавать в распоряжение начальников державной варты или немецким властям. Всякие выступления подавлять силой оружия. В случае необходимости — телеграфно, телефонию или с нарочным сообщать в германскую комендатуру — для вызова немецких войск...»
— Ото ж, — тихо говорил Остап, — це ридна украинска влада!... Як що — то зараз гукают германьски войска, щоб бильше народу постриляли... Видать, що паны со всего свету — между собой ридны братья... Добре!.. Побачимо!..
В ту же ночь перерезали все телеграфные и телефонные провода. Далеко в обе стороны от деревни на десятках столбов висели свитые в большие кольца оборванные концы. Часто проводов не было вовсе, их обрезали во многих местах и утаскивали далеко в поле.
— Хай шукают!
Днем приезжали на телегах гайдамаки, на автомобилях немцы, старательно восстанавливали связь, тщательно натягивали сверкающие на солнце провода, подпирали падающие столбы и спешно ехали дальше. А ночью снова кто-то кромсал блестящую медь, бил вдребезги белые изоляторы и поджигал сухие старые столбы.
На хатах, на заборах, на плетнях появились новые объявления:
«Германская уездная комендатура сообщает, что по приказу высшего командования уполномочена выдавать особые вознаграждения лицам, которые укажут преступников, разрушающих государственное имущество, имеющих оружие без разрешения, ведущих антигерманскую агитацию, и вообще лиц, нарушающих порядок в государстве, — от десяти до ста марок, а в более важных случаях еще и более».
В полуверсте от деревни в разных местах прокопали поперек дороги широкие ямы — ни пройти, ни проехать. Приезжее начальство возвращалось в соседние села, привозило доски и медленно продвигалось дальше.
Окруженный десятком вартовых и немецких солдат, примчался помощник повитового старосты. Собрал у хаты урядника всю деревню и, все больше наливаясь синей кровью, кричал:
— Выдать!.. Сейчас же виновных выдать!.. Всю деревню арестую, каждого десятого расстреляю!..
Крестьяне, не шевелясь, застыв в испуге, молча смотрели на багровое, с огромным шишковатым и бугристым носом, лицо повитового подстаросты.
Не только старики, но и молодые его помнили и с более далеких и с недавних времен, когда он был становым приставом и наводил ужас своими наездами.
Прозвище «скаженый пан» навсегда заменило ему имя, фамилию, чин и звание. Содрогаясь от одного упоминания, никто иначе не называл его ни про себя, ни в разговоре — «скаженый пан».
Откуда он снова взялся?
Для многих, для большинства, имя его было связано с тяжкими воспоминаниями о побоях, темной кордегардии, штрафах, податях, уводах скота и злобных издевательствах.
На него жаловались, доносили, писали губернатору, — ничто не помогало, он неизменно оставался на посту, огромный, здоровый, налитый кровью и верный себе всегда и во всем.
Однажды, мстя за поруганную жену, крестьянин села Князевичи бросился на него с остро отточенной косой, но только слегка задел его толстое плечо и был за это сослан на каторгу.
С революцией «скаженый пан» исчез.
Одни говорили, что он расстрелян, другие — что он удрал за границу, третьи — что он живет где-то под Одессой. О нем вспоминали с ужасом и ненавистью.