Харама
Шрифт:
— Пешком? Ну, ты даешь.
— А сколько по шоссе?
— Семнадцать километров.
— Не так уж много. От силы три часа ходьбы.
— Да еще при луне, — сказал студент-медик, оборачиваясь, чтобы взглянуть на нее, — по ночному холодку прекрасно можно дойти.
— Допустим, тут все кончится к двенадцати — в три дома.
— Я вообще не понимаю, Хосе Мариа, — сказал Рафаэль, — почему бы тебе не уехать. Тебе ведь не нужно давать показания. Дурака сваляешь, если не пойдешь на поезд.
— Я остаюсь с вами. Вместе приехали, значит, всем должно
— Ну, как знаешь, твое дело. Мы не обидимся, если ты уедешь.
Паулина и Себастьян уже оделись и сели рядом с Тито. Себастьян прижался лицом к коленям, Паулина склонила голову ему на плечо.
Хосе Мариа сказал:
— Вот что надо, так это предупредить домашних. Кому-нибудь из нас позвонить домой, а там пусть предупредят остальных, как вы думаете?
— Ну вот ты это и сделай, ты свободен. Жандарм только что ходил звонить. Спроси у него, откуда можно.
— Я спрошу. Должно быть, в каком-нибудь из этих павильонов.
— Наверно. Ты все номера помнишь?
— Не трудитесь звонить ко мне в пансион, не надо, — сказал тот, у которого были мокрые брюки. — Не думаю, что кого-нибудь обеспокоит мое отсутствие.
— Хорошо. А какой твой номер, Луис?
— Мой? Двадцать три, сорок два, шестьдесят пять.
Хосе Мариа отошел, твердя про себя номер телефона. Вскоре они увидели, как он разговаривает с жандармами, — тот, что постарше, давал ему пояснения, указывая рукой.
Луна стояла уже высоко над равниной, и по ту сторону плотины, внизу, блестела извилистая лента Харамы, временами прячась меж холмами и снова появляясь, становясь все тоньше к югу, пока не терялась вдали, за последними холмами у горизонта.
Заскрипели доски мостика под ногами Хосе Марии. Паулина вздохнула.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Себастьян, поднимая голову.
— Ну как я могу себя чувствовать? — ответила та чуть не плача. — Хуже некуда.
— Да, понимаю тебя.
Себастьян снова опустил голову, на плече у него беззвучно рыдала Паулина.
Жандармы прохаживались взад-вперед по песку, не отходя далеко. Тито казалось, что в свете, падавшем с набережной, он видит только один силуэт.
Тень проходила туда и обратно над прикрытым трупом Луситы. На той стороне, на террасе, у закусочных, несколько лампочек внезапно погасли.
— Ну, конец нам! — воскликнул владелец губной гармоники.
Жандармы на мгновение остановились, оглянулись на погрузившуюся в темноту террасу и снова принялись молча вышагивать. Теперь видны были только две горящие лампочки возле закусочных, да еще из дверей павильона на черную ленту набережной падала желтая полоса света. Кто-то вошел в эту дверь, заслонив свет, должно быть, Хосе Мариа. На мысу осталось совсем мало света. Лишь лунное сияние алюминиевой белизной дрожало на песке и обрисовывало фигуры людей, разбрасывая по земле молочно-белые пятна и полосы, будто кто-то брызнул на землю известкой.
Паулина два раза чихнула. Себас вытащил из сумки полотенце и набросил его невесте на плечи. Она взяла концы полотенца и стянула их на груди.
— Все здесь влажное!.. — пожаловалась она.
Говорила Паулина тихо и в нос, потому что много плакала. Она похлопала себя по плечам и, все еще дрожа от холода, продолжала:
— Нитки сухой не осталось… Господи, кругом сырость!.. Какое несчастье!.. — И снова разразилась рыданиями. — Я больше не могу, Себастьян, не могу, не могу… — твердила она и рыдала, уткнувшись в полотенце.
— Сами-то мы, — сказал Лусио, — гроша ломаного не стоим, даже и полгроша, когда надо что-то сделать. Но вот опыт, это да, — тут он улыбнулся, — кое-каким опытом мы с вами, молодыми, можем поделиться.
— Ты — конечно! — откликнулся Маурисио. — В самый раз бы тебе школу открыть — глядишь кто-нибудь и станет слушать.
— А что, и не сомневайся!
— Еще бы! У тебя к концу дня накапливается столько новостей! Жаль, что ты никто. Все пропадает ни за понюшку табаку.
— Ты не насмехайся, — улыбнулся Лусио. — Речь не о том, что я лучше других, тут дело в возрасте.
— В возрасте! Хорош будет тот, кто поймет твои мудрые советы буквально. Броситься под поезд — и делу конец.
— Мне кажется, ты не уважаешь старость. Что же ты оставляешь старикам?
— Помалкивать и дать жить другим. Больше ничего. Пусть вперед выходит молодежь. Не думай, что жизнь не изменилась. То, чему мы подчинялись, уже сколько лет как сошло на нет!
— Полегче, полегче. В конце концов человеческие заблуждения остаются такими же, или кажутся такими же.
— Ну да, вот ты попробуй обращаться с ними, как раньше, и увидишь, как сядешь в лужу.
— Но послушай, если бы кто-то придерживался хороших советов и не ошибался так, как ошибались до него, разве не меньше ему досталось бы синяков, кто бы он ни был?
Маурисио, улыбаясь, согласился:
— Вот это точно. Тебя можно брать в пример, только если поступать наоборот: учиться у тебя, как не надо делать. Тут ты, безусловно, прав.
— Слыхали? — обратился Лусио к присутствующим. — Как вам это нравится? Стоит себя грязью облить, как он уже с тобой согласен. Но вот что, Маурисио, я-то имел в виду только те беды, что выпали на мою долю, не надо путать. Одно дело сказать, что такая дорога нехороша из-за того, что ты повстречал на ней свору злых собак, другое — раскаиваться в том, что ты избрал именно ее. Тут большая разница.
— Да вы не очень-то его слушайте, сеньор Лусио, — прервал его Чамарис. — Пусть-ка он лучше нальет нам на дорогу по стаканчику, как это полагается, потому что пора уже уходить. — Тут он взглянул на мясников: — Верно?
— Да, да, — сказал Клаудио. — Мы тоже пойдем.
— Уже? — спросил Лусио.
Маурисио стал наливать вино.
— Пора. Нас ждут ужинать, — ответил Чамарис. — А как вы думаете? У вас семьи нет, а сами-то вы можете святым духом жить, с утра до вечера ничего, кроме жидкого, в рот не брать, вот и решили, что мы тоже способны на такое? Ошибаетесь.