Хвала и слава. Том 1
Шрифт:
Уже столько лет минуло с того дня и столько произошло событий, а Спыхала по-прежнему чувствовал, что поступил тогда глупо и в разговоре с Эдгаром показал себя провинциальным юнцом, совершенно не способным уладить конфликт, который возник после беседы с пани Ройской. Оскандалился — и все тут. Он всегда ощущал этот терний в сердце. Юзека давно нет на свете, и сам он уже не провинциальный юнец — минуту назад спас репутацию посольства, которое едва не оконфузилось перед королевой одной из дружественных стран, — а чувство досады из-за собственной неловкости, перенесенное на Шиллера, осталось. Он упрекал тогда Эдгара в космополитизме, а теперь вот Эдгар чуть ли не национальный композитор…
Театр зашумел
Падеревский сел, и все уселись. Он успокоил публику несколькими аккордами и посмотрел в зал. Видно было, что он разглядел в глубине ложу, занятую президентом, его женой, бельгийской королевой, ложу, заполненную черными перьями супруги посла. Спыхала тоже оглянулся на эту ложу. Заметил, что польский посол в Бельгии стоит позади этих высоких гостей и оглядывается по сторонам.
«Черт побери, — подумал Казимеж, — забыли ему оставить место!»
По одну сторону посольской ложи сидела Ганя Вольская со своей секретаршей-аккомпаниатором, а подле нее какой-то американец, молодой человек в светлом костюме — писатель или поэт. Вольская была в большой белой шляпе и, несмотря на дневное время, со множеством изумрудов на груди. По другую сторону, симметрично ложе Вольской, сидела Билинская с Долли Радзивилл и братом. Спыхале бросился в глаза контраст между черноволосой Долли и светлой, спокойной, отличавшейся какой-то непольской красотой, Марией. И на мгновение, прежде чем Падеревский ударил по клавишам, почувствовал, как сердце сжалось от безграничной любви и покорности.
«Эта твоя пани», — называл ее старый Спыхала в письмах к сыну.
Падеревский начал с ноктюрна до минор. Эдгар Шиллер старался вызвать в себе самое почтительное отношение к музыке великого маэстро. Хотел испытать глубокое уважение к старшему коллеге, но не мог удержаться от мысли, что манера игры великого пианиста для него уже неприемлема. Эдгар невольно заметил, что правая рука его касалась клавишей на какую-то долю секунды позже левой, что интерпретация заключалась в старом, романтическом понимании музыки Шопена, что пианист не передавал и доли той силы и свежести, которые содержались в этой музыке, и что, наконец, он попросту менял некоторые детали.
Отношение Эдгара к музыке Шопена было довольно своеобразным. Он достаточно наслушался ее в детстве, и в конце концов она ему приелась. Его собственное творчество питалось совершенно иными, животворными источниками, а если он и обращался к польской музыке, то скорее принимал свежесть и мелодическую легкость Монюшки. Но достаточно ему было услышать несколько тактов великого Фридерика, и он тут же уступал ему и упивался его музыкой уже не как специалист, а как обыкновенный слушатель. Может, именно поэтому раздражала его игра Падеревского. Он предпочел бы принимать ее безоговорочно.
Когда Падеревский начал играть этюды, Шиллера все-таки поразила по-прежнему блестящая техника старого пианиста. Потом зазвучала соната си минор. Тут Шиллеру показалось, что Падеревский совершенно приземлил эту великую поэму, исполняя ее совсем не в той интерпретации, в какой ожидал ее услышать Эдгар. Злило его также и то, что пианист добавил не существующую у Шопена ноту в конце largo.
И все-таки музыка вызывала у Шиллера туманные
Сейчас он размышлял о своем одиночестве. Почему его музыку так мало ценят? Неужели она действительно неинтересна? Но ведь горбатый Рысек и старый Мышинский очень высоко ценили его произведения! А горбатый Рысек — тот слушал их с благоговением. Недели за две до смерти он слушал, как Артур Мальский играл сонату Эдгара, и плакал. Впрочем, плакал он потому, что был болен и чувствовал, что умрет. Пожалуй, Рысек расплакался бы в тот момент и от самой скверной музыки. А Гелена сказала своим низким, суровым голосом: «Ему хочется умереть, ведь он думает, что станет ангелом, и на небе у него не будет горба!..» Но ему не хотелось умирать, и поэтому он плакал.
«Удивительная вещь эта музыка, — подумал Эдгар. — Как она действовала на меня, когда Рысек импровизировал в Ловиче, и какую нагоняет скуку здесь, когда величайший пианист мира играет перед королями и президентами».
«А как плакал старый органист! — снова вспомнил Эдгар. — Как всегда, я должен был присутствовать и при этой смерти. Интересно, что это — наследственный туберкулез?» Но тут же Эдгар отогнал эту мысль: он очень не любил думать о болезнях, а особенно о туберкулезе.
Неподалеку от него сидела старая Гданская. Она обернулась явно к нему, хоть он едва был знаком с ней по Варшаве, заговорщически подмигнула и показала подбородком на эстраду. Эдгару даже показалось, что она слегка причмокнула. Во всяком случае, губы ее были сложены так, словно она смаковала какое-то лакомство, фиги, финики… С этой минуты Шиллер совершенно отрешился от концерта.
Януш также не мог заставить себя слушать. Его стесняло присутствие двух красивых, нарядных женщин. К тому же казалось, что мало кто пришел сюда ради музыки, разве что бельгийская королева, которая с первых же тактов погрузилась в благоговейное внимание и отмахивалась, как от назойливых мух, от слов, с которыми к ней то и дело обращалась супруга посла. По большинство пришло сюда с какими-то совершенно определенными целями, не имеющими ничего общего с музыкой. Вот и Януш тоже хотел увидеть Ариадну, хотя бы издали. Долго не мог он найти ее среди чопорной публики. Только минут пятнадцать спустя заметил, что Ариадна сидит недалеко от него, в ложе с Жаном Сизо и каким-то смазливым юнцом.
Януш старался не смотреть на нее, но взгляд вопреки воле тянулся к ней. Она сидела внешне сосредоточенная, но Януш видел, что мысли ее где-то далеко — он прочел это в ее устремленных куда-то вдаль глазах, которые уже затуманивала знакомая, всегда так мучившая Януша отчужденность.
Совсем иное чувство охватило Спыхалу. Поглощенный своими заботами сотрудника посольства, занятый мыслями о том, как бы не вспыхнул, словно запоздавшая ракета, еще какой-нибудь скандал, и бросавший беглые взгляды то в сторону правительственной ложи, то в сторону Марии, которая не хотела показываться с ним публично, он почувствовал, едва Падеревский взял первые аккорды, как все спадает с его души, как очищается она от накипи. Спыхала увидал вдруг и музыку Шопена, и себя самого, плывущего вместе с нею в прозрачном, кристально чистом воздухе. По мере того как Спыхала прислушивался к музыке в сосредоточенно замирающем зале, он начинал ощущать все лишнее, что было в его душе. На мгновенье подумал о Марии так, словно эта женщина уже бросила его и словно их любовь была только воспоминанием. Собственно, она действительно была воспоминанием, осталась лишь привычка и трудности «двойной жизни». Но об Оле Спыхала не подумал ни разу.