И на Солнце бывает Весна
Шрифт:
– Сереж, спасибо тебе большое! Пожалуйста, не грусти, я верю, что все будет хорошо. Ты очень хороший человек, и ты помог мне по-настоящему! Пожалуйста, не переживай, мне больно видеть твою грусть. Я всегда готова тебе помочь.
Я поцеловал Танину ладонь, и на душе стало легче. Если бы не гибель Вити, я бы сиял от ее слов.
– Спасибо, Таня, поверь, ты мне и так очень помогла!
– Так я пойду?
– спросила она, будто я не отпускал.
– Конечно. Скоро увидимся!
– Да!
– она прижала к груди куклу и выбежала. Я почти тронулся, когда она взмахнула рукой. Может, хочет еще что-то особенное мне сказать?
– Прости, сумку с термосом забыла.
Я грустно кивнул.
От Тани я поехал
– Витю хоронить будут завтра, на левобережном кладбище "на баках". В закрытом гробе. Он ведь выбросился с девятого этажа. Страшно разбился, страшно. Я сама не видела, но...
Я, словно тень, подошел к Юле, отдал ей деньги:
– Сможешь родным передать?
– Конечно, я к ним скоро поеду. Но тут, - она увидела, что я отдал всю зарплату.
Я ответил:
– Прости, я уже поеду, всю ночь не спал. И на похороны не попаду, пойми, не выдержу я всего этого.
Юля кивнула, остальные все также молчали.
Я подошел к Витиному столу. Все также стоял компьютер, большая гильза времен войны с карандашами, статуэтка Будды, грамота от губернатора. Монитор зачем-то закрыли платком, поставили рядом свечу, портрет Малухи в черной рамке. Он улыбался, глядя на меня, и я отвернулся.
– Вот так вот, старичок, - будто говорил он.
Я ехал очень медленно, не в силах удержать дрожь. Невольно создал несколько аварийных ситуаций на перекрестке у "пирамиды" и на развороте у Северного моста. Город казался мне поблекшим, черно-белым, и машины, что сигналили мне, будто обстреливали из тысяч орудий. Я снова остался один, и это одиночество напирало со всех сторон. Мне стали понятны до холода в груди мотивы, руководившие Витей в ту роковую минуту. Вся боль, тяжесть и уныние его легли и давили мне на плечи. Если бы я на ходу протаранил столб, то сделал бы это легко и осознанно.
На даче я попытался уснуть, но не получалось. Читать воспоминания Звягинцева тоже не хотелось - там были нелегкие страницы о психиатрической лечебнице. От них можно и самому тронуться, и главное, никто сразу ничего не заметит. Но все же я взял тетрадь подмышку, вышел к водохранилищу, и, отцепив лодку, выгреб подальше. Сидя между двух берегов, стал читать, а в печальном небе то едва загоралось, то пряталось за тучи солнце августа.
6
Понять смысл двух коротких слов "Началась война с Германией" было не так просто, находясь в лечебнице. Мне уже давно казалось, что внешнего мира не существует, моя вселенная ограничивается колонией, и все, что может произойти "там", по другую сторону забора, никак не тронет меня. Я смутно помнил радиопередачи, которые слушал в каморке Эрдмана, рассказы о легких победах Гитлера, но я не мог представить, что немцы, напав на СССР, смогут добиться успеха. Скорее всего, их быстро отбросят назад, но мне не было до этого дела - победа, и даже временные неудачи солдат никак не могли повлиять на мое будущее. Во всяком случае, так думал я в последние дни июня сорок первого года. Вернее, даже и не думал - в один миг поняв это, я больше и не возвращался к этой мысли. Для меня, наоборот, эти дни стали счастливыми, если можно считать послабления в больнице минутами радости. То ли настойчивый и честный врач Лосев сумел добиться, или были иные причины, но инсулином меня перестали мучить также внезапно, как и начали. Я вновь обретал себя, возвращалась память, эмоции, простая радость от того, что разгорается лето, и я могу различать все его многоликие оттенки.
Именно в те дни, когда ко мне постепенно вернулось самоощущение, я заметил этого странного человека. Может, он был в больнице и раньше, но на старца Афанасия я обратил внимание впервые, млея на солнышке, прижавшись спиной к крепкой, приятно шелестящей листовой и пахнущей медом липе. Я просто смотрел вдаль, у меня не было сил шевелиться, как у дряблого, выброшенного рыбаком червя. Старец суетливо брел по аллее, почему-то все время кланяясь, но так ровно и уверенно, будто чудак, кланяющийся на ходу в церкви. Приглядевшись, я увидел, что, склонившись к дорожке, он подбирал осколки стекла, огарки спичек, камешки, обрывки газет и другой мусор, которые спешно и аккуратно, как драгоценность, прятал за пазуху. И чем ближе он подходил ко мне, тем лучше я различал, что шея его повязана полотенцем, и что-то болтается на груди, мешая ему. Это что-то он тоже бережно придерживал, когда сгибался. Мне даже показалось, что на шее поблескивает большой крест, как у архиерея, но это был большой, и как я потом понял, неисправный будильник.
Мне показалось, что старик находится глубоко в своих мыслях - да, именно мыслях, он не был похож на других моих собратьев по несчастью в колонии душевнобольных. Я сразу решил, что старец, как и я, вовсе не болен, а изолирован здесь от общества.
Соображения, словно воды тихой речки, текли в моей голове, словно этот непонятный человек окончательно вернул меня к жизни, научив отличать сон от яви. Но я все также полусидел, некрасиво расставив ноги. Хотелось есть - с питанием действительно начались перемены после войны, и это впервые отрезвило меня, дав понять, что хрупкий мир нашей больницы все же зависим от того, что происходит за пределами Орловки. Но, несмотря на легкий голод, я чувствовал себя хорошо, и, когда наши глаза сошлись, я улыбнулся старцу.
Он посмотрел на меня большими серыми глазами, затем выпрямился, уверенно и твердо, как солдат, зашагал в мою сторону. Мне даже показалось, что в далеком прошлом этот человек наверняка служил. Возможно, участвовал в империалистической или гражданской войнах - такая у него была твердая и уверенная выправка. Был он высок, строен, плечист. Если бы не эти нелепые кухонное полотенце и будильник, то выглядел бы он как самый настоящий монах, вечный строгий постник, подвижник веры. Он видел меня насквозь, пронзал, как электрическим током, заставляя встрепенуться, прийти в себя, привстать - подняться полностью не получалось. Но я больше не был амебой, брошенной в пучину безвольной инфузорией. Моя жизнь и прошлое, грех клеветника, погубившего невинных людей, вернулся ко мне и обличали перед его спокойным и твердым взором. Он пронзал насквозь мое дряблое сердце. Но лицо его, светлое и спокойное, вовсе не было злым и осуждающим.
Старец нагнулся, взял в ладони мои руки, сжавшие пучок травы. Мгновение - и он повалился рядом, и не сводил глаз с моих дрожащих пальцев. Я не понимал, что так озадачило его. Я тоже посмотрел - на сочном стебельке, аккуратно перебирая лапками, на мой указательный палец села и замерла божья коровка.
– Пусти-ка ее вон туда, на зелень, пусть себе попасется, - сказал он.
Я как мог бережно опустил ладони, будто они были огромным плотом, помогающим насекомому с алыми в черных точках крыльями перебраться на безопасную землю. И удивился - божья коровка, лишь завидев травинку, перебралась на нее и замерла, а старец опустил к ней, прильнул лицом, губами, и, казалось, улыбался, говоря что-то на странном языке.
Почему же я сразу стал называть его старцем? Удивительно и то, как я потом узнал, что и другие называли его только так. Он не выглядел изнеможенным и немощным. Оказалось, персонал больницы любил и уважал Афанасия, да и он сам обращался ко всем на "вы", а к женщинам - "мама", стараясь поддержать теплым словом или помочь. Хотя с некоторыми мог быть резок. Даже Кощей старался держаться с ним холодно и отстраненно. Сдается мне теперь, что старец сказал ему что-то, после чего тот долго не мог прийти в себя, а потом просто спрятался от него в трусливой злобе. Но это только догадки.