Иду над океаном
Шрифт:
После многих часов какой-то удивительно интенсивной жизни, наполненной грохотом двигателей, поглощающих пространство, после того, что Декабрев заново пережил и передумал всю свою жизнь — время здесь, на этом аэродроме, словно замедлило свой бег. И это, пожалуй, было труднее всего — перемена ритма, когда точно заново приходилось учиться говорить, ходить, слушать, отвечать на вопросы.
Маленький зал ожидания переполнен. Вряд ли здесь, на промежуточном аэродроме, скапливалось когда-нибудь такое количество пассажиров сразу. Женщины кормили детей, переговаривались негромко и неторопливо, как, очевидно, говорили они на столичных и южных аэродромах — они были почти дома. Мужчины слонялись по аэровокзалу, толпились в коридорах и крошечном буфете. Под открытым
Два вездехода, блестя мокрыми гусеницами, уже стояли позади аэровокзала. Их зеленые борта, облепленные длинными иглами стланика, парили на солнце. И сюда доносился глухой рокот еще нескольких мощных двигателей. Это подходили новые машины. Они так и пришли — с неснятым, только зачехленным грузом.
И, глядя в загорелое лицо лейтенанта, у которого неистовой синевой светились глаза, Декабрев вдруг до того остро почувствовал, что он все же дома, на своей северной земле, что даже поперхнулся дымом папиросы.
Грузились в вездеходы уже с любопытством и оживлением. Геологи — бородатые, в спортивных куртках, разбивали палатки у сквера. Студенты в зеленых робах тоже оставались на аэродроме. Они весело и с удовольствием устраивались.
Декабрев спросил у лейтенанта, будут ли проезжать через поселок. Тот ответил, почему-то окая: «Так точно, товарищ».
Он решил ехать со всеми. Сказалось не только ощущение своей земли. Слишком знакомо пахло той самой соляркой из юности от этих новеньких, в снежной росе машин. И лейтенант с его оканьем, портупеей через плечо и с его ослепительно-синими глазами на темно-коричневом лице тоже был из юности. А Декабрев так близко подошел в этом полете к своей юности, к войне, к заснеженной столице и к девушке на этом снегу, что одного запаха, исходящего от теплой брони, хватило, чтобы вновь прикоснуться к этому. На положенной дистанции шесть машин, тускло поблескивая бортами на поворотах, покачиваясь, везли по узкой проложенной в стланике дороге необычный груз.
Дорога шла сначала по заболоченной равнине. Ошметья черной мокрой почвы летели из-под гусениц, потом некоторое время шли вдоль русла горной реки — белая галька веером разлеталась в разные стороны. И затем дорога пошла в гору. На этом склоне было темно и сыро, и растительность была выше, но сверху полыхало наполненное солнцем небо. Гусеницы БТэров перевалили на ровное каменное плато, и словно начался иной мир. Здесь царили солнце и ветер. Декабрев не знал ветра более широкого и властного, чем ветер с океана. Даже в бухтах ветер иной. А тут — океан. Он стоял стеной. И оттуда истекал ветер, наполнявший грудь, мозг какой-то упругой силой и волнением. БТэры добавили скорости, — видимо, водителям было хорошо знакомо это плато. Декабрев пригляделся и увидел вешки, побелевшие от времени, там и сям забитые в камень, — здесь ребята учились водить машины.
И вдруг он почувствовал какое-то непонятное облегчение, словно свалился с плеч привычный уже груз. Именно привычный — носил, не замечая, вот не стало его — и понял, какая это была тяжесть. Он вспомнил и радостно удивился тому, что легко ему вспоминать ту вторую свою женщину, от которой отделяло его теперь не более часа полета. Ему легко было думать о ней и представлять ее слабое бледное лицо и тихие глаза, и узкие, совсем не для Севера плечи и не для такой трудной любви к нему, к Декабреву, тяжелому человеку, не говорившему о себе даже тогда, когда это было
Она приехала на Север, к суровому, недоброму океану давно, почти девчонкой, разыскивать старшего брата.
В 1955 году, когда она приехала, ей было семнадцать лет, и она ничего не умела делать. Брата она не нашла. О нем просто никто ничего не знал. Те, кто мог бы что-то сказать ей, исчезли, как дым, — кто на пенсию, кто в места еще более отдаленные, но никого из них она не застала. А новые еще не вошли в курс дела. Приехала бы она чуть позже — на год, полтора, может быть, было бы иначе. И потом, здесь все до единого заняты работой — в геологических партиях, в АТК, на промывке, в управлениях. Здесь не было частных домов, чтобы приклонить там голову. Да она и не умела ни просить для себя, ни искать, ни настаивать. И она уже двое суток, благо были белые ночи, ходила по городу, у которого не было окраин и который обрывался у океана и начинался прямо в тундре. Дремала в сквере, засунув руки в рукава осеннего пальтишка.
На третьи сутки она пошла в тундру. Пересекла весь город, сошла с полотна шоссейки и двинулась через стланик, по мокрому мху — она не знала, что идет прямо на север. Она вроде бы слышала какие-то гудки, но не обернулась. Потом гудки прекратились. У нее кружилась голова, и в душе было пусто-пусто, словно вынули ту пружину, на которой все держалось. Она села на что-то. Это оказался поросший колючим мхом камень. Кто-то потряс ее за плечи. Она открыла глаза и увидела перед собой тяжелое и грубое женское лицо — так ей показалось. Рядом стоял мужчина в ватнике, стеганых брюках и сапогах.
— Что это с вами, милочка? — строго спрашивала женщина.
Она не ответила — звуки голоса доходили едва-едва, словно из-под воды. Недалеко ушла она от шоссе, как ей потом рассказала Мария Максимовна, секретарь-машинистка горного управления, — метров на двести. Ее увидели с дороги, из кабины грузовика. Мария Максимовна ехала с кальками в Ягодное, выполняла задание своего начальника.
— Стой-ка, парень! Вроде бы девчонка… — сказала она шоферу.
— Мало ли… — буркнул тот.
— Не мало, а стой, кому говорю!
Они отвезли ее на квартиру к Марии Максимовне. Та жила одна. Мария Максимовна приказала шоферу ждать. Сама вымыла девчонку в горячей ванне, заставила ее выпить полстакана водки. Уложила в постель, вызвала врача и, написав записку (потому что девчонка ничего на слух не воспринимала), где лежит еда и что ей делать — только никуда не исчезать! — уехала. Вернулась она на третьи сутки. Мария Максимовна умела не морщась пить водку, курила мужские папиросы «Прибой», не признавая других, называла всех сотрудников уменьшительными именами «Володенька», «Леночка», не считаясь ни с возрастом, ни с характером их, ни с должностью, делая исключение лишь для своего шефа, которого и за глаза называла по имени-отчеству (фамилия у него была чудная — Ракобольский). И Мария Максимовна печатала так, что стук клавишей «Москвы» сливался в сплошной треск. И тем, что эта девочка стала тем, кто она есть сейчас, женщиной, близкой Декабреву, Декабрев был обязан Марии Максимовне.
Город был одноэтажный, продутый ветрами до того, что его бревенчатые стены стали белыми. И отличался он от всех прочих городков, которые знал Декабрев, тем, что его короткие улицы были просто галечником, который никто не утрамбовывал и не укладывал. Просто строили дома, оставляя меж ними полосу галечника. Галечник стал улицей — дорогой для немногих вездеходных машин и для жителей. И площадь перед райкомом с одной стороны и перед райисполкомом, геологоуправлением и школой с другой — тоже была обыкновенным, почти белым галечником. И деревянная дощатая трибуна, крашенная баканом, стояла на галечнике. Город этот отличался от прочих полным отсутствием растительности. Даже тот город, где жил Декабрев и куда он летел теперь, находившийся значительно севернее, имел зелень. Слабенькие березки и топольки в сквериках. Они жили потому, что внизу под ними, в мерзлом грунте, проложили трубы отопления.