Игра как феномен культуры
Шрифт:
Однако в романе в стихах «Дон Жуан» Байрон иронизирует над романтической настроенностью своего героя, его томлением и скитаниями в «тени дубрав», «в зеленых рощах солнечного лета». Поэт нередко прибегает к самоиронии, пародирует собственные романтические мотивы и темы (любовный треугольник, столкновения Дон Жуана с Альфонсо, Ламбро, Бабой, тема кораблекрушения). Это вносит в повествование комический элемент. В ряде случаев романтическое описание природы завершается намеренным юмористически-низким эпизодом или романтический пейзаж предваряет неожиданную реальную развязку.
В «английских» песнях романа, рассказывающих об обычных делах великосветского общества, появляется излюбленный романтиками мотив «жизни-игры»:
Ведь общество – игра, как говорят(играОдним из таких «игроков» является лорд Генри, предававшийся «предвыборных страстей соревнованью». Игры, упоминаемые в романе, рассматриваются как неотъемлемая часть времяпровождения английских аристократов:
Лорд Генри с ним встречался на балах,На раутах в посольстве, за бостоном…Игры включаются в описание «равномерного течения» деревенского уклада в имении Амондевиллей:
Бильярд и карты заполняли дниДождливые. Игры азартной в костиПод кровом лорда Генри искониНе знали ни хозяева, ни гости! (XIII, 106)Следует отметить, что Байрон «играл» не только в поэзии, но и в жизни, окутывая себя мрачной таинственностью, подчеркивая всеми средствами образ демонической личности. Созданные вокруг поэта легенды принимались многими его современниками на веру, а в героях Байрона они видели их создателя, человека необыкновенного внешнего облика и судьбы. В этом отношении интересно стихотворение французского поэта Ламартина, переведенное на русский язык А.И. Полежаевым под названием «Человек»:
…И ты, Байрон, паришь, презревши жалкий мир:Зло – зрелище твое, отчаянье – твой мир,Твой взор, твой смертный взор, измерилзлоключенья.В душе твоей не бог, но демон искушенья:Как он, ты движешь все, ты – мрака властелин,Надежды кроткий луч отвергнул ты один;Вопль смертных для тебя – приятная отрада;Неистовый, как ад, поешь ты в славу ада.Но если Байрон был в высшей степени возмущен стихотворением Ламартина и готов был возбудить судебный процесс против его автора, то портреты английского художника Ричарда Вестоля, наиболее полно соответствующие этой характеристике, нравились поэту.
Вестоль (1765 – 1836) написал несколько портретов после возвращения Байрона в Англию, создав демонический образ, сводивший с ума всю читающую Европу. Первый портрет был создан, по-видимому, в 1812 г. Это один из самых романтических портретов в иконографии Байрона, в котором особенно подчеркнуты черты, ставшие впоследствии обязательными в характеристике внешнего облика байронического героя. Прежде всего, это глаза поэта, мрачно сверкающие из-под черных бровей, оказывающие магическое воздействие на зрителя, презрительно искривленные губы, высокий бледный лоб, оттененный темными волосами, пламенный взор, в котором ощущается способность подчинять людей своей воле. Экспрессивности лица соответствует и выразительная поза Байрона, задумчиво сидящего со скрещенными на груди руками, – та самая байроническая поза, которая станет обязательной принадлежностью романтического образа.
Увлекательную «игру в прятки» вел со своими читателями создатель исторического романа Вальтер Скотт (1771 – 1832). Свой первый роман «Уэверли, или Шестьдесят лет назад» он опубликовал в 1814 г., скрывшись под маской Великого Неизвестного. Установка на игру ощущается и в предисловии, помещенном не в начале, а в конце книги, в котором он предложил читателям разгадать его тайну: «Предоставляю публике отгадать причины, заставившие меня скрыть свое имя. Может быть, я новичок в литературе и не хочу принять непривычного названия Автор, или стыжусь, что часто уже надоедал публике, и прибегаю к таинственности для большей занимательности. Может быть, я принадлежу к такому важному званию, в котором унизительно быть романистом, или живу в большом свете, где всякое покушение авторствовать кажется педантством. Может быть, я еще так молод, что мне рано называться писателем, или так стар, что пора отказаться от этого названия».
Вальтеру Скотту подыгрывали не только немногочисленные родственники и друзья, посвященные в его тайну, но и те писатели, кому приписывали авторство «Уэверли». В застольных беседах с принцем-регентом, лордом Байроном, в письмах друзьям и светским знакомым «шотландский чародей» многократно повторял разные варианты фразы: «Уверяю вас, я знаю об «Уэверли» ровно столько же, сколько знает публика». Однако некоторые проницательные читатели догадывались, кому принадлежит авторство. Писательница Мэри Эджуорт начала свое письмо В. Скотту эпиграфом: «Aut Scottus, aut Diabolis» («Или шотландец или дьявол»). Несмотря на уверения своего коллеги, Д. Байрон в письме издателю «Эдинбургского обозрения» Ф. Джеффри утверждал: «Я думаю, только Скотт мог написать «Уэверли». Там столько характерных для него фраз, столько выражений, встречающихся в его письмах, что это, по-моему, может служить вполне убедительной, хотя и косвенной уликой».
Как отмечают исследователи, общая установка на игру с читательскими ожиданиями присутствовала в романах Скотта вплоть до 1829 г. Писатель скрывался под разными шутовскими масками, все больше погружаясь в «пиршество фантазии» (запись в дневнике от 18 декабря 1825 г.) и дразня публику «одной хитростью, прибавленной к хитрости». Романы 1816 – 1819 годов («Черный карлик», «Пуритане», «Эдинбургская темница», «Легенда о Монтрозе», «Ламмермурская невеста») под общим названием «Рассказы моего хозяина» были приписаны Питеру Паттисону, а изданы якобы шотландским дьячком Джедедией Клейшботамом; автором романа «Айвенго» был назван англичанин Лоуренс Темплтон. В. Скотт не ограничился одними мистификациями. В сюжетах его романов постоянно присутствуют карнавальные мотивы переодевания, неузнавания, разоблачения и срывания масок (в «Айвенго» шут Вамба выдает себя за монаха, Ричард Львиное Сердце – за странствующего рыцаря; в «Квентине Дорварде» Людовик XI предстает в костюме лавочника и т.д.).
Иной характер имела литературная мистификация, к которой прибег американский писатель-романтик Вашингтон Ирвинг (1783 – 3859). Ее целью было привлечь внимание читателей к книге «История Нью-Йорка». Осенью 1809 г. в одной из нью-йоркских газет появилась заметка об исчезновении «маленького пожилого господина, одетого в поношенный черный камзол и треугольную шляпу, по имени Никербокер». Через одиннадцать дней в этой же газете было напечатано сообщение за подписью «Путешественник» о том, что Никербокера видели отдыхающим у дороги, ведущей в Олбани. В ноябре читатели узнали, что в Колумбийском отеле обнаружена «любопытная рукопись», принадлежавшая этому господину. Если Никербокер не появится, то рукопись будет издана, чтобы погасить его долги за проживание в гостинице. Последнее сообщение гласило, что «История Нью-Йорка», созданная Дитрихом Никербокером, будет напечатана в декабре 1809 г. «Игра мысли, чувства, языка» присутствует в многочисленных новеллах В. Ирвинга («Рип Ван Винкль», «Легенда о Сонной лощине», «Дьявол и Том Уокер» и др.). В них появляются свойственные карнавалу гротескные фигуры, реальное свободно и непосредственно переходит в фантастическое, детали быта приобретают иронический или пародийный подтекст.
Теорию романтического гротеска – крайнего усиления качеств явления, человека или предмета – разработал французский поэт, драматург, писатель Виктор Гюго (1802 – 2885). По его словам, с одной стороны, гротеск создает «бесформенное и ужасное», с другой – «комическое и буффонное». Но, как отмечал М.М. Бахтин, в отличие от карнавального гротеска, оборачивающегося смешным и веселым, образы романтического гротеска нередко являются выражением страха перед миром. Гюго «ослабляет самостоятельное значение гротеска, объявляя его контрастным средством для возвышенного». Например, в романе «Собор Парижской богоматери» гротескное и возвышенное взаимно дополняют друг друга, свидетельством чего являются образы Клода Фролло и Квазимоды. Любовь к цыганке Эсмеральде архидиакона собора Клода Фролло приняла уродливую форму, стала источником зла. Напротив, это чувство пробуждает в озлобленном и всеми гонимом уроде Квазимодо способность видеть в мире не только жестокость и коварство, но и добро, бескорытие, сострадание к людям.