Игра в расшибного
Шрифт:
— Что-то я не припомню таких высказываний у вождя. Мы политэкономию проходили, — усомнился Лёнька. — Или ты, дед, НЭП имеешь в виду?
Иван Григорьевич с усилием приподнял с подушки голову, глаза его горели каким-то чахоточным блеском, жидкая седенькая бородёнка подрагивала.
— Я напоминаю тебе всего лишь наши старые законы, первый из которых гласит о необходимости материальной заинтересованности работника и частной, неприкосновенной собственности мелкого производителя.
— Но социализм обобществляет собственность!
— Социализм большевиков — самая
— Что ж вы не давали?
— Жадность, Лёнька, человеческая, — в сердцах вздохнул дед, словно ждал этого упрёка. — Думал, дам пятьдесят рублей вспомоществования в пользу жертв оползня в Затоне или накормлю досыта бедноту на Пасху, и зачтётся.
Он поймал горячими ладонями руку внука, слабо потянул к себе, и Лёнька непроизвольно подался к старику.
— Промашка вышла! Решили, строим на века, а рухнуло в один день. А ведь знали: самонадеянность хуже глупости. И вы такого же колосса на глиняных ногах лепите. Всё, всё перестраивать нужно!
— Ну, ты, Иван Григорьевич, даёшь! — пуще удивился внук. — Кто ж на такое решится? Уж не троцкист ли ты, дед?
— Видать, не дорос ты ещё до таких истин, — Иван Григорьевич устало прикрыл веки и уже громче внятно произнёс: — Утопичность ваших марксизьмов-ленинизьмов такая же аксиома, как дважды два четыре.
— Но почему? Социализм строят не только в СССР.
— Европейское учение ваше расправилось с русским православием. А человек, забывший о душе и Боге, обречён на поражение.
— Вот ты о чём! — усмехнулся Лёнька. — Нам ли, атеистам, о том печалиться. Ты, дед, лучше лекарство прими. О вере твоей потом поговорим.
— Как знаешь, — Иван Григорьевич обиженно отвернулся к стене. — Так я тебе всё и расскажу потом, держи карман шире.
И Лёньке показалось, что дед заплакал. У него не хватило духу пожалеть старика. Он только легонечко погладил его по плечу и стремительно вышел из комнаты.
Леонид Савёлович сначала промокнул, а потом сильно растёр тело махровым полотенцем. Горячая ванна хорошо взбодрила его, усталости как не бывало. Он поднялся к себе в кабинет на второй этаж, попутно заметив колотившуюся о стену под напором сильного ветра не закреплённую ставню на окне рядом с входной дверью. Такой ветер в сухую погоду не сулил ничего хорошего, и Трофимов с неохотой позвонил дежурному в приёмную горкома партии:
— Что говорят метеорологи?
— Обещают бурю с ливнем.
— Оперативные службы и предприятия оповещены?
— Занимаемся.
— Когда закончите, доложите мне.
Не успел положить трубку, как аппарат затрещал. Звонил заведующий промышленным отделом обкома:
— Слышал, Леонид Савёлович, сводку погоды?
— Достаточно поглядеть на небо, — хотел пошутить Трофимов.
Но трубка строго рыкнула:
— Хоть негру в задницу гляди, а за противопожарную безопасность предприятий города отвечаешь
«Убедительно!» — едва не расхохотался Трофимов, прикрывая трубку ладонью. Но ухо принимало уже длинные гудки.
К армейскому стилю руководства он привык на заводе. Но в партии дисциплина была ещё жёстче. Когда-то Ленин требовал беспрекословного повиновения воле одного лица — советского руководителя. Ни у кого и в мыслях не было усомниться в том, что диктатура пролетариата фактически подменялась диктатурой партии, а точнее — её вождя. Сталин, который лучше других знал, что никакой диктатуры пролетариата не было и в помине, объявил догму бесценным заветом учителя. Поэтому можно было разоблачить сталинизм, но кто бы посмел замахнуться на Учителя? Беспрекословное повиновение осталось главным принципом вертикали власти. Хотя чему здесь удивляться, если, скажем, достоинством выпускников Оксфордского или Кембриджского университетов всегда считались исполнительность и непреклонность в выполнении поставленных задач. Послушность или, в крайнем случае, лояльность власти не было изобретением большевизма.
Трофимов чётко представлял себе практическую необходимость жесткой дисциплины на производстве, но взаимоотношения людей он хотел бы видеть иными.
Когда-то он прочитал у Горького, что в русском человеке часто представляют лишь органическое отвращение к работе и полную неспособность к порядку. Эта мысль покоробила его. Но когда наткнулся на слова вождя мирового пролетариата, утверждавшего будто «русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями», понял, почему большевики так часто говорили о принудительном труде и откуда вызрела идея создавать трудовые армии, а потом и лагеря.
Леонид Савёлович подошел к огромному книжному шкафу, в котором на самом видном месте стояли тёмно-бардовые тома собраний сочинений Ленина и такого же цвета, но большего формата — Маркса и Энгельса. Не очень давно на полках почивали и сочинения Иосифа Сталина. Теперь они покоились под кроватью в комнате отца. Когда-то все фолианты он листал из простого любопытства, как хранившиеся в дедовом сундуке «Вестник Европы», «Русскую мысль» или «Исторический вестник». Теперь же он внимательно просматривал страницы томов при каждом удобном случае, надеясь самому найти ответы у классиков — кумиров и властителей дум миллионов людей — на каверзные вопросы, которые каждодневно преподносила жизнь.
Нет, он не сомневался в праведности их речений, но хотел бы более чётко уяснить, почему для достижения благих целей нужно подавлять волю и желания инакомыслящих, вплоть до их истребления. Ведь речь шла не о церковной инквизиции средневековья, а о построении самого справедливого общественного строя в двадцатом столетии. Более того, осудив культ личности Сталина, партия только на словах стала более демократичной. События на выборах в Германии после войны, восстание в Венгрии, народные бунты в Тбилиси, Новочеркасске и других городах Союза были необъяснимы с точки зрения учения коммунистических Гуру. Мало кто верил уже и в обозначение их, как контрреволюционных.